Музыкант щурится. В зале полно незанятых кресел, но люди есть. Они встречают его аплодисментами и сиротливым «ура», которое помогает музыканту отыскать близких. Жена и шестилетняя дочурка — это она кричала, радуясь, как обычно, появлению любимого папочки — машут из пятого ряда. Их присутствие придает сил.
Музыкант обводит взором публику. Репортеры навострили карандаши. Девицы в шляпках желают резвых мелодий, отвлекающих от войн и Сдвигов. Запыхавшийся футурист жмет к груди топор. Переговариваются молодые люди респектабельной внешности. Тот, что выше и красивее, — убийца Распутина Феликс Юсупов. Тот, что с моноклем, — знаменитый поэт Игорь Северянин.
Волнение возвращается, отдаваясь слабостью в коленях. Музыкант прочищает горло и смотрит на свое детище, второе после юной Антонины. На изобретение, которое, как он надеется, свершит революцию в области искусства. Морбидиус, накрытый алой тканью, стоит в глубине сцены. Музыкант снова поворачивается к залу. Северянин тихо смеется над шуткой князя.
Говорят, большевики убили царскую семью… говорят, из-за этого и произошел Сдвиг… Распутин погиб — трижды, но воскрес и нынче заправляет в Зимнем дворце с наложницами, Шлюхами Черной Проруби. Снятся ли Юсупову сны, в которых живой мертвец разрывает его горло обломками зубов?
«О чем я только думаю!» — осекается музыкант. Он не мальчик, ему скоро тридцать девять, но страх сцены дезориентирует. Он заставляет себя улыбнуться жене и ерзающей в кресле дочурке и говорит:
— Забудьте все, что вы знали о музыке. Подвергните ревизии Баха с его диктатурой двенадцатитоновой темперации. Новая эпоха принесла новую систему, зиждущуюся на ультрахроматической шкале: сорок восемь ступеней в октаве. Знакомая вам система тонов должна быть отменена в пользу тонких и точных созвучий, коих великое множество…
Репортеры черкают в блокнотах. Стоит ли надеяться, что они пишут о возврате к натуральному строю и безграничном разнообразии гармонических комплексов в пределах сплошного звукоряда, а не о дрожащем голосе горе-лектора, прохудившихся штанах и о том, с каким трудом далось ему причастие «зиждущуюся»?
— Я стираю границы между гармонией, продиктованной организацией звуковысот, и самой акустической природой звука, заложенной в его спектре…
Он полагал, наглеца и напор выступающего помогут публике усвоить информацию, но неуверенность сквозит в голосе, пассаж про аддитивный синтез вызывает зевки. Северянин с Юсуповым что-то бурно обсуждают, репортеры хмыкают, девицы хотят фокстрота. Лишь дочь и супруга внимают каждому слову, и сердце музыканта благодарно екает.
Он говорит автоматически, будто является куклой чревовещателя. Морбидиус, над которым он так долго работал, — гибрид пианино и фонографа, где отдельные клавиши запускают фрагменты готовых записей. Он изучал формы граммофонной дорожки и подвергал спектральному анализу звуковую волну, воссоздавал сложнейшие колебания и суммировал простейшие синусоидальные тона — обертоны.
— Внутри морбидиуса, — говорит он откровенно скучающим слушателям, — рифма к обертонам — камертоны, резонирующий ящик, провода, пускающие токи, мембраны, иглы, скребущие по вручную выведенным рытвинам с их выверенными падениями и амплитудами, частотам и интенсивностям.
— Звук, — продолжает музыкант, — не есть акустический феномен, звук есть детерминированный хаос.
А репортер во втором ряду усердно пишет: «Ничто не ново под луной, вот и господин С., считая жителей Ревеля необразованными плебеями, решил скормить им кашу из теорий Кульбина и Шолпо, но, в отличие от последних, потратил время, деньги и энергию на создание какой-то здоровенной шарманки. Воистину, футурист с топором был не так катастрофичен, как я полагал…»
«Все кончено», — понимает музыкант. Взгляд супруги — соболезнующий, расстроенный, раненый — рвет нутро. Дочь — единственная здесь, кому нравится лекция. Глаза малышки сверкают. Впрочем, они сверкали бы такими же бриллиантами, если бы папа со сцены подражал голосам диких и домашних животных. Да и смысла в этом было бы больше.
Музыкант теряется, разбивается в лепешку о стену скуки и непонимания. Жена показывает глазами на замаскированное изобретение. Музыкант читает по губам: играй.
Да, это спасение. Они не устоят.
— Вы будете первыми, кто разделит со мной уникальный опыт.
Публика слегка оживает. Северянин, прерывая анекдот, отклеивается от князя и высокомерно наблюдает за музыкантом.
— Давай, папочка, — шепчет шестилетняя малышка.
Музыкант сдергивает ткань, и публика вытягивает шеи, шушукается. Вот он, морбидиус. Что-то среднее между пианино и пушечным лафетом без колес. Высотой по грудь музыканту, в два аршина шириной, полированный короб, напичканный электричеством, движущимися лентами из плотной бумаги и пластинками.
Жена музыканта — русская, уроженка Йыхви. До Сдвига он мотался между Петербургом и Эстляндией, мастерил свою машину на даче терпеливого тестя. Пока мастерил, дача, не сходя с места, перемещалась из Российской империи в независимую республику, а дальше — в герцогство.
Может, взрывы и вопли заменили человечеству музыку?
Сорок пар глаз следят за тем, как музыкант устраивается — узкой спиной к залу, потому что в анфас морбидиус смотрится эффектнее. Клавиши расположены полукругом. Репортер с усиками зарисовывает странный инструмент.
Музыкант опускает веки — и руки опускает на клавиши. Длинные пальцы легко касаются этих деревяшек, напоминающих его дочери зубы в перевернутой улыбке. Перевернутая улыбка — и не улыбка вовсе, а рот, искривленный от злости, но ведь музыкальную шкатулочку сделал папа. Девочке кажется, что шкатулочка — транспортное средство и папа сейчас отправится в путь.
Морбидиус порождает едва уловимый гул. Можно подумать, кто-то приотворил дверь, шум ветра проник в театр. Но снаружи август, а гул определенно зимний. Тихая песнь вьюги.
Музыкант перемещает правую руку. Клавиши включают вибраторы, иглы на их концах трутся о бороздки. Пластинки крутятся одновременно, исполняя разное. Это симфония будущего. Шатенка в первом ряду грустит, понимая, что сегодня обойдется без фокстротов. Северянин говорил князю: «Интересно». Князь медленно кивает.
«Позавидуем глухим», — пишет репортер с усиками.
Гул усиливается, в нем начинает угадываться логика. Но наметившаяся симфония гибнет в череде спорадических звуковых всплесков. Словно десятки отворенных в пугающие измерения дверей поют тоскливые и угрожающие гимны, словно древние трубачи трогают заиндевелыми губами сталь и выпускают воздух из сгнивших легких, словно Август Фальк, композитор-убийца из семнадцатого века, взывает к псам Тиндала.
Это неважно, но генераторы синусоидальных звуковых колебаний, так называемые резонаторы Гельмгольца, реагируют на нажатия клавиш, перекрывая весь слышимый частотный диапазон. Интервал нажатий посылает сквозь мембраны непрерывное глиссандо.
И тогда это случается. Подняв глаза, дочь увлеченного музыканта видит, как потолок начинает меняться. Там, в полутьме происходит что-то неправильное. Гипс набухает, по нему пробегают волны, совпадающие ритмически с многоголосьем незримых труб.
— Смотри, — говорит кавалеру шатенка.
Люди мгновенно забывают о