— К чему вы клоните?
— Мне вчера такое приснилось…
— Женщина? — Прасковья спросила и пожалела о вопросе. Словно их с Тетерниковым сны могли дублироваться.
— Что? Нет… Мне приснилось, что меня убили. Порезали ножами. Не помню кто, но было очень больно.
— Считаете, это знак?
Тетерников указал на прислоненную к стене сарая винтовку.
— Считаю, что и до ветру надо ходить во всеоружии. Вы спрашиваете про это место. Оно нехорошее. В погребах мне почудилось, что за спиной у меня стоит козел.
— Козел?
— Да, и не забывайте, что вам говорили о смехе в пятницу. Огромный козлище, вот как мне подумалось. С чего — ума не приложу.
— Вы еще не видели схимницу. — Прасковья рассказала о своем визите к старухе.
— Ну дела… — Тетерников почесал затылок. — Не обитель, а паноптикум. Кто более безумен: тот, кто сошел с ума не по своей вине, или тот, кто безумствует по доброй воле?
— Хорошо сказано.
— Это из «Дон Кихота». Мировая книга.
Прасковья затянулась папиросой.
— Что-то тут нечисто, короче, и я выясню что.
— А могу я спросить?
— Попытка — не пытка.
— Вы после войны планируете остаться в органах?
— Пока не искореним преступность.
— А при коммунизме?
— Не знаю… может, учиться пойду. Мне интересна архитектура.
— Вот те раз.
— А что? Не похоже, что я где-то, кроме фронта, сгожусь? — Рядом с парнем старше ее на несколько лет Прасковья вдруг почувствовала себя разбитой и древней. Сестрой Геронтией, обреченной перебирать четки в комнате без окон.
— Ну что вы, — горячо запротестовал Тетерников. — Вы такая женственная. Вас фотографировать надо, принцесс с вас писать.
— Ну, будет, — пресекла Прасковья. — Языком треплете. Вы, вон, лучше стихи почитайте.
— Какие?
— Как какие? Свои. Вы же поэт?
— Поэт. — Тетерников на мгновение прикрыл глаза. — Хорошо. Без названия.
Прасковья уселась поудобнее и обхватила руками колени. Тетерников продекламировал, отбивая ритм ребром ладони:
Миру — мир.
Мир умер.
Всюду слышен
Наш шаг.
Мы из хижин,
Из шахт.
А вы не покаялись!
Ваша вина!
Греми, апокалипсис,
На все времена!
По сердцу трещина
От штыка.
Красноармейщина,
Штык втыкай!
Лучше помереть в бою,
Чем быт!
Вместо «баю-бай» пою:
Бою быть!
Тетерников резко встал и зашагал взад-вперед, так что Прасковье приходилось крутить головой.
Музыка гремит,
Аж в ушах темно.
Музыки лимит —
семь нот.
До-сви-дания, старый мир.
Ре-волюция, до-ре-ми.
Ми-ру старому срок до утра.
Фан-фары! Ур-ра!
— Монашек разбудите, — сконфузилась Прасковья, но вдохновленный стихотворец не услышал ее.
Злое времечко,
Пощади!
Люди — семечки
Площади.
Площадь — подсолнух.
Поле — мир.
Из будней сонных
Масло жми!
Тетерников замолчал и посмотрел на Прасковью торжественно.
— Ну… — сказала она. — Это было громко.
— Наша поэзия будет оглушительной!
— Ваша?
— Поэзия русского футуризма!
— Я только не поняла про уши. В ушах всегда темно, но не от музыки же.
— Это образ такой. И вообще стихи — из ранних. Я сейчас иначе пишу. Послушайте.
— Викентий. — Прасковья вгляделась в ночь.
— Хруп! — воскликнул Тетерников. — Пурх! Элохим льет алого льна лье! Или снегогость метелистый? Хруст пург, текелели.
— Викентий, — перебила поэта Прасковья. Ее устраивали Некрасов и Фет, местами — Надсон и Демьян Бедный. Но от всяческих Маяковских начиналась мигрень.
— Вам не понравилось? — огорчился Тетерников.
— Очень понравилось. Но только что кто-то вышел из монастыря.
— Монашка? — Тетерников подхватил винтовку.
— Похоже на то.
Они выскользнули из тени и пересекли двор. Дверь в воротах была открыта. За куртинами дул порывистый ветер, и никого не было в поле, на тропе или у теплицы. Прасковья кивнула на протоптанную вдоль стены стежку.
— Что у вас там хрустело? — поинтересовалась шепотом. — В стихе.
— Пурги, — ответил автор так же шепотом, поставив ударение на первый слог. — Как пурга, но во множественном числе.
— А чего она хрустит? Пурга шелестит, воет…
— Вот тут вы ошибаетесь…
— Тс-с!
Они замерли у гнущихся на ветру деревьев. По небу быстро плыли облака, то скрывая луну, то вновь выпуская ее на свободу. За деревьями лежало кладбище. Горсть растрескавшихся плит и гниющих крестов. Листья летели к соглядатаям, как крошечные ладошки. Ветви, словно лапы вурдалаков, тянулись к праху. Вылезший из чернозема корень черешни показался Прасковье засушенной человеческой кистью, ведьминой рукой славы.
На кладбище кто-то был. Человек, стоящий по-собачьи возле одинокого склепа. Прасковья и Тетерников обменялись взглядами и двинулись вперед. Луна осветила сгорбленную спину, подрясник.
— Эй, вам плохо?
Инокиня обернулась. Прасковья узнала молодую сестру Феофанию. Каштановый локон волос выбился на лоб. Выражение лица под вуалью полутьмы изумило Прасковью. В нем не было ни капли смирения. В нем читался экстаз. А эти приоткрытые, припухшие губы, эти блестящие глаза!
— Мне хорошо, — сказала сестра Феофания, вставая. Поправляя одеяния, она задержала руку ниже живота. Облизнулась и посмотрела на Прасковью с вызовом. — Ангелы велели мне навестить сестру Ефросинью. — Монашка потрогала перекладину ближайшего креста. — Такое иногда случается. Но тут ужасный ветер… я упала…
— Идите к себе, — сказал Тетерников. — Нечего бродить ночью самой.
Сестра Феофания подобрала подол подрясника и ретивой козой упрыгала в темноту.
— Дурочка, — проворчал Тетерников и сморщился. — Чем здесь воняет?
«Зверем», — подумала Прасковья, подходя к склепу. Массивная дверь в полосах кованого железа была заперта. Запах мочи и шерсти, волчий, козлиный, струился из погребального сооружения, вернее, так казалось Прасковье.
— Ну что, возвращаемся? — Тетерников закрылся от сора, летящего в глаза.
Прасковья еще полминуты рассматривала склеп.
* * *
Ей приснился дом, пропитанный ароматом хвои и свежеиспеченных булок. Елка, украшенная золотистым дождиком, пряниками и орехами. Папа курит трубку, опустил очки на кончик носа и наблюдает с улыбкой, как его «беспечные девочки» кладут между стеклами окна обрезки атласной ткани — для красоты. И ни папа, ни мама, ни их чадо не замечают усталой тетки в штанах и военной рубашке — Прасковьи, смотрящей в прошлое сквозь горячие слезы.
Прасковья не хотела покидать гостиную своего детства, но родители начали таять, комната — испаряться. Последней исчезла елочка. Прасковья открыла глаза и не сразу поняла, где находится. Сетчатку обжигал яркий свет. Его источали каменные стены.
Прасковья напрягла мускулы, чтобы сесть, но не сумела и пальцем пошевелить. Незримая тяжесть надавила, норовя сломать ребра. Все, что Прасковья могла, — вращать глазами и судорожно втягивать воздух сквозь сжатые зубы.
В келье кто-то был. Этот кто-то кутался в кокон тьмы и распространял смрад дикого животного. Столб из дымного мрака вздымался