Норковая шуба. Сборник рассказов - Соня Дивицкая. Страница 19

сжигали людей, Луизе опять повезло – не сожгли. И голодом не заморили, ей давали вареное просо, немного засранное мышами, но в достаточном количестве, чтобы она могла копать.

Концлагерь был интернациональным, в нем была отдельная зона для английских пленных. Они были огорожены от других колючей проволокой, контакты с ними были запрещены. Однажды Луиза увидела у человека за проволокой белый хлеб. Она не видела белого хлеба с сорок первого года, поэтому спросила в изумлении:

– Скажите, откуда это у вас?

– Красный крест, – англичанин ответил. – Наше правительство нам помогает.

– А наше?

– Ваше от вас отказалось, – даже пленный англичанин об этом знал.

Луиза проглотила кусочек белой булки, который ей кинули через проволоку. Она была слишком голодной и не смогла догадаться, почему Сталин не стал помогать своим пленным.

Все выяснилось в сорок пятом. Силезию освободили наши войска. Все, кто выжил, ждали, когда им откроют бараки, но людей за колючку не выпустили. Сразу за нашей родной армией в лагерь явилось наше родное НКВД. Луизу вызвали на допрос.

Лейтенантик рассматривал немецкую трудовую книжку с орлом и свастикой, выписанную на ее имя, и советский паспорт с серпом и молотом, к тому времени недействительный.

– Так, значит, ты трудилась… – он усмехнулся и оттянул синий казенный халат у нее на груди.

Она была грязная, голодная и забитая, но каким-то чудом в ней оставалась природная красота. Лейтенант увидел молодую грудь, увидел крестик на гнилом шнурке и усмехнулся:

– Ты что, веришь в Бога?

– Да, – ответила Луиза.

– Не поможет, – сказал лейтенантик. – Завтра мы тебя расстреляем.

Обманул. Луиза всю ночь не спала, а утром узнала, что для таких как она не было расстрельной статьи. Насильно угнанным в Германию давали десять лет. Хорошая рабсила нужна в любой стране. Луизу загрузили из барака в эшелон и повезли на Иркутск. Там на лесоповале родился Борис Иваныч.

Он и об этом знал, Луиза не скрывала. Но и подробности тоже никогда не рассказывала. «Твой отец – политзаключенный, погиб при попытке побега», – так она говорила. Все забыть и жить дальше – это была ее задача.

И вдруг проходит полвека после того допроса с лейтенантиком из НКВД, и новый лейтенант, почти такой же точно, только теперь из КГБ, показывает ей тот самый протокол сорок пятого года. Луиза начала читать, она искала свои показания, но ничего там не было ни про оккупированный Минск, ни про гетто, ни про концлагерь в Силезии. Лейтенант записал, как его научили: «Добровольная помощь Германии». Такого Луиза не говорила.

Она удивилась. Фашистский концлагерь и десять лет лесоповала ее не исправили, она все еще удивлялась. То, что ее осудили несправедливо, Луиза понимала, но эту несправедливость нужно было как-то себе объяснить, человеческое сознанье не принимает бессмысленной несправедливости. Луиза оправдала свой приговор политикой партии: защищаем страну от предателей, максимально страхуем общество, загребаем в эту категорию всех возможных подозреваемых. Попала под раздачу – с таким убеждением она жила. И вдруг увидела левый протокол, фальшивые показания… И что ей оставалось думать? Чем оправдать свою поломанную жизнь? Ничем. Только одно Луиза подумала – несправедливость не имеет никакого смысла никогда.

Она закрыла папку. Невзрачный лейтенант укоризненно покачал головой.

– Как же вы могли такое подписать? Луиза Ивановна?

Да так вот прямо, как добрый милиционер, этот блатной сопляк головой покачал и спрашивает у старушки: «Как же вы могли такое подписать?» А у нее глаза сразу вспыхнули, губы задрожали.

– Вы полагаете, у меня был выбор?

Лейтенант не ответил, попросил расписаться в какой-то бурде. Она получила справку, в которой значилось, что теперь она не враг народа. Борис Иваныч взял мать под руку и они ушли из кабинета не прощаясь.

Через пару дней в квартиру пришли журналисты. Я прискакала, кто же еще. Тогда я работала в районной газете, мне было восемнадцать, хотела девочка серьезные темы, поэтому и пришла к старухе Луизе разузнать, «ну как там было, на лесоповале». И подружку с собой привела, с микрофоном, местное радио.

Дверь открыл Борис Иваныч, он был в своем знаменитом плаще, видимо, только что с улицы. Мы долго здоровались, объясняли, кто и откуда.

– Боря, это ко мне, – женский голос послышался.

У двери появился котенок, сиамский, подросший, с голубыми глазами. Кот дернулся и прошмыгнул у меня под ногами на лестничную клетку.

– Альберт! – Борис Иваныч испугался. – Ах! Он убежит!

Не убежал, кота я поймала. Прижала к полу, взяла за шкирку и отдала хозяину. Борис Иваныч взял его на руки и где-то в комнатах со своим котом исчез.

Луиза посадила нас в том самом зале, напоминающем мастерскую дома быта по ремонту телевизоров. В квартирке не было никаких намеков на интерьер. Просто стены, просто стулья, у квадратного стола, без скатерти, чашки, которые опознать невозможно, глубокая миска без особых примет, заваленная печеньем. Кажется, это было курабье местного хлебозавода.

Мы открыли блокноты, проверили микрофон – и тут Борис Иваныч нарисовался, с голым торсом, в синих боксерских перчатках. Он прошел на балкон, как будто ему было очень нужно тренироваться именно сейчас. К столу, к разговору, он не присоединился, подробности о заключении своей матери знать не хотел. Дверь на балкон была плотно закрыта, Борис Иваныч боксировал и не слышал, что рассказывала Луиза.

Она кивала на чай, на печенье:

– Угощайтесь, девочки, угощайтесь.

А мы тупили, мы все время спрашивали у Луизы: «За что? А почему? А как же так?»

– Ни за что, – улыбнулась Луиза. – Никто ведь не расследовал, виновна я или не виновна. Меня вообще не считали человеком, я была… я была хуже животного. Предатель Родины – это грязь.

Она взглянула на балкон, через шторы было видно – Борис Иваныч действительно прыгает и молотит по груше. Луиза немного понизила голос и объяснила:

– Идет офицерик. Увидел – девка молодая. За шкирку – и в каптерку. И сделать ничего не можешь, только умереть, больше никак себя не защитишь. А я молодая была, умирать не хотела. Сама не знаю, почему-то мне очень хотелось жить. Боря был моим третьим ребенком. Думала, тоже не выживет. Боре повезло, он родился осенью в пятьдесят втором, а в пятьдесят третьем меня выпустили на поселение.

Чайник поставили второй раз, мы с подружкой смели килограмм курабье, Борис Иваныч молотил по груше, Луиза говорила и говорила. Она молчала полвека, и теперь ее прорвало.

– Вам не трудно все это рассказывать? – я спросила.

– Нет, – она сказала. – Я должна это сделать.

– Для чего?

– Для справедливости. Правда нужна и мне, и людям, которые прочитают газету. Что я могу сейчас сделать, в семьдесят лет? Ничего не могу, только рассказать правду.

Луиза диктовала весь свой кошмар спокойно, как завещание у нотариуса. Борис Иваныч отчаянно боксировал. Подружка с радио перевернула кассету. Я записывала в блокнот и думала: интересно, если руку старухи Луизы положить на уголь, она дернется или не дернется? Нет, не дернется. Нервы у Луизы были выключены полностью, она привыкла не реагировать ни на минус, ни на плюс.

Когда мы стали прощаться, Борис Иваныч вернулся с балкона. Он был весь мокрый, по плечам текло, он задыхался. Даже не сказал нам до свиданья, только кивнул, как будто клюнул носом.

После лагеря мать отдала его в интернат без всяких сантиментов. Интернат не тюрьма, не концлагерь, кормят три раза, одежда казенная – почему не отдать? Сама она жила в комнатушке, в длинном бараке, который стоял впритык к забору мясокомбината, там работал ее муж Яков. Для ребенка в этом бараке было слишком тесно, и сильно воняло паленым мясом.

На забой привозили телят, они толпились за бортами грузовика, толкались грязными задами, мычали, а перед бойней начинали выть. И обязательно один теленок возьмет и протрубит громче всех. Забивали телят током, потом опаливали туши, воняло это все ужасно. Запах был очень похож на тот, который Луиза слышала в Силезии, из печек, в которых сжигали трупы.

Борис Иваныч приходил в эту