Название первой части я выбираю очень тщательно и называю ее «Убиение», потому что не в силах определить и по сей день, действительно ли я убил Ричарда Вилкса или нет.
Короче.
В ту субботу, когда он гостил у меня, погода выдалась исключительно ужасная. Месяц стоял апрель. Весь день дождь лил как из ведра и лес продувало злейшим холодным ветром. Сильно после обеда мы воспользовались перерывом в дожде и выбрались на долгую прогулку, однако и тогда неверно оценили погоду, и вскоре нас настиг ливень сплошным потоком. Когда мы добрались до хижины, Вилкс мигом отправился наверх налить себе горячую ванну. Пробыл он там довольно долго, а я тем временем разводил огонь в очаге и готовил нам некий ужин. После ужина я тоже принял ванну. Вилкс одолжил мой домашний халат — единственный в доме, — а потому после ванны я облачился в свою фланелевую ночную сорочку и спустился, чтобы посидеть с Вилксом у огня, попивая виски и беседуя.
И вот тогда-то он решил, несомненно всесторонне осмыслив, выложить мне, что именно думает о моей новой книге. Бутылка виски, как я заметил, значительно опустела, что, не сомневаюсь, тоже сыграло свою роль. В любом случае вердикт его оказался разгромным. Книгу он явно счел провалом на всех уровнях — эстетическом, структурном, стилистическом и нравственном. «Что грустно, Питер, — сказал он, — ты не имеешь понятия. Не имеешь понятия ни о современном мире, ни о том, как он устроен, ни о том, как он чувствует, — и не имеешь понятия о том, как это представить в литературном произведении, — сказал он мне. — Ты применяешь модернистские методы, какие могли быть своевременны в 1920-е, но к тому, как романы должны сочиняться шестьдесят лет спустя, они неприменимы. Более того, отказываясь столь публично от художественного вымысла и обязуясь следовать отчаянно узкому видению „правды“, ты загоняешь себя в тупик, из которого не может быть никакого выхода». Вернув себе дар речи, я принялся защищаться и решил, что лучший для этого способ — нападение. Имея в виду его необузданную и чрезмерную увлеченность определенными модными современными писателями, я обвинил его в том, что он поверхностен и впечатлителен. «Как читатель или как человек?» — уточнил он, на что я ответил: «И то и другое, разумеется. Качества человека-читателя отделить от его личных качеств нельзя». — «То же самое верно — даже в большей мере — применительно к качествам человека-писателя, — отозвался он. — А это значит, что ты заносчивый, бесплодный, зашоренный реакционер». Поразительно, до чего быстро спор перерос из простого обсуждения достоинств книги к безжалостному вскрытию личных человеческих недостатков и пороков. Всего через несколько минут, подогретые виски, мы вперялись друг в друга с беспримесной ненавистью. Но час от часу не легче. Основываясь на том, что вычитал в книге, он позволил себе комментарий — и даже не комментарий, а гнусное и не подлежащее повторению оскорбление, связанное с личностью моей матери, а также моих с ней отношений. «Возьми эти слова назад», — сказал я ему, он отказался, я встал и буквально выдернул его из кресла.
Далее никакими словами никто не обменивался. Наше противостояние сделалось совершенно физическим. Перед пылавшим в очаге огнем мы принялись бороться друг с другом. Халат на нем распахнулся, сорочка моя задралась, и не успели мы того осознать, как оба оказались наги. (Во всяком случае, так оно мне вспоминается сейчас. Весь эпизод, разумеется, в уме у меня очень размылся.) Мышцы у нас напрягались, а тела лоснились от пота. Я впился пальцами ему в горло и попытался удушить. Он сбросил меня с себя, руки его уперлись мне в плечи. Он оказался сверху и рвал мне уши, лицо рядом с моим, зубы ощерены в судорожном оскале. Я пнул его коленом в пах, ощутил соприкосновение с его полуотвердевшим пенисом, тогда как сам он схватил меня за тестикулы и сжимал их, пока я не взвыл от боли. Пальцы его драли мне спину, оставляя кровавые царапины. Я прижимал его к полу и бил его по лицу, вновь и вновь. Наконец он выбрался из-под меня и попытался сесть, тут я еще раз завалил его, но на сей раз толкнул сильнее, и его череп пришел в зверское соприкосновение с отделанным плиткой бортиком очага. Послышался тошнотворный треск — и вот он недвижен. Совсем недвижен.
Я кое-как встал и глянул на него сверху вниз, тяжело дыша. Комната вдруг показалась очень тихой — если не считать моего дыхания, да время от времени потрескивал огонь. Вилкс взирал на меня с пола, глаза распахнуты, незрячи. Вокруг его головы уже начала расплываться лужа крови.
Осмысление
На меня низошло чувство сверхъестественного покоя. Отдохнув в кресле несколько минут и осмыслив мертвое тело Вилкса, я отправился наверх, почистил зубы, забрался в постель и проспал восемь часов. Спустившись утром в гостиную, я накрыл его тело одеялом, а затем сварил себе кофе и устроился в том же кресле, попивая кофе и слушая, как в окно стучит дождь.
Смысла торопиться не было никакого.
От паники я был очень далек. Скажу больше: шли часы, а я чувствовал, как восхожу к едва ли не олимпийской высоте взгляда на происходящее, взирая вниз, на эту маленькую гостиную с искусно обустроенной сценой, где в кресле сидит мужчина, поглощенный досужими мыслями, а у ног его лежит простертое безжизненное тело.
Вскоре я осознал, что пусть случившееся, очевидно, катастрофа, ее можно преобразовать в возможность.
«Помри я, — сказал мне Ричард, — никто меня не хватится. Вообще никто».
Что ж, предположим, на факультете английского языка и литературы Абердинского университета его и хватятся, поскольку предполагалось, что в сентябре этого года он выйдет на работу. Но никто с ним лично не знаком. Собеседование на работу, по его словам, проводили в Лондоне, и разговаривал с ним сотрудник, из университета тем летом увольнявшийся.
Можно допустить, что его хватится кто-то из газетных редакторов, если им доведется обратиться к нему за рецензиями, а он не ответит. Но, может, кто-то от его имени и ответит — и рецензии напишет, раз уж на то пошло?
Что любопытно, пока