Вчера вечером тепло от субстанции добралось до сердца. Каналы ткнулись в больную мышцу, как слепые корни в грунт. Надежда. Но надежда — это не лечение, это намёк на возможность лечения.
Мне нужен второй настой Укрепления или Тысячелистник, который вырастет через месяцы. Если я найду семена и пойму, что значит «бурое питание». Если синий лунный свет кристаллов — необходимость, а не предпочтение.
Или прорыв к Первому Кругу — укрепление сосудов через культивацию. Собственная кровь, загустевшая настолько, чтобы стенки артерий выдерживали нагрузку. Вот только прогресс — меньше процента. Тело работает волнами. Прорыв может занять неделю или месяц.
Ничего из этого у меня нет сейчас.
Глава 7
Проснулся от тяжести. Не боли, а от жуткой тяжести, как если бы кто-то положил ладонь на грудину и забыл убрать. Лежал минуту, глядя в серый потолок, и считал удары — семьдесят в минуту, ровные, без провалов. Вчерашняя экстрасистола не вернулась.
Сел на кровати. Потёр грудь костяшками рефлекторно, как делал каждое утро в прошлой жизни, когда после суточного дежурства тело напоминало о себе тупой ломотой в рёбрах. Не помогло — тяжесть была глубже мышц, где-то между перикардом и позвоночником.
Десятая доза Мха.
Я допил, сполоснул горшок и сделал то, чего не делал ни разу за последнюю неделю: вышел из дома с пустыми руками.
У хижины Брана шёл дым из щели. Я постучал. Открыл быстро, как вчера. Глянул на мои руки и привычно искал склянку — не нашёл.
Лицо мгновенно окаменело.
— Антидот кончился, — сказал ему. — Ингредиенты вышли, но ей он больше не нужен.
Бран молчал. Стоял в дверном проёме, занимая его целиком, и смотрел на меня тем взглядом, с которым пациенты встречают фразу «мы прекращаем терапию». Паника, спрессованная в неподвижность.
Он отступил, пропуская. Алли лежала на спине, одеяло до подбородка, глаза открыты. В этих глазах было то, чего я не видел ни разу за всё время лечения — раздражение. Не мутный взгляд пациентки, которую выдернули из комы, а нормальный, ясный взгляд женщины, которой надоело лежать.
Она посмотрела на меня и заговорила — не шёпотом, как вчера, а голосом — хриплым, ломким, со скрипом на согласных, но голосом:
— Горт грязный ходит, рубаха чёрная. Ты его в земле держишь?
Я на секунду замер в дверях.
Не «спасибо», не «что со мной было», не «я чуть не умерла». Женщина, которая неделю лежала между жизнью и смертью, и первая мысль о грязной рубахе сына. Материнская диагностика работала быстрее любого Сканирования. Это значило больше, чем любые цифры токсина.
— В перегное, — ответил я. — Грядки готовим.
— Пусть моется — ручей рядом. И уши пусть трёт, я с порога вижу, чёрные.
Присел на стул, который Бран пододвинул заранее, и откинул одеяло с рук. Левая кисть — сгибание, разгибание, все пять пальцев. Указательный и средний уверенно, остальные с задержкой, но слушаются. Правая — три из пяти, мизинец и безымянный висят, как чужие.
— Кисть сжимай, — я сложил её пальцы в кулак и разжал. — Десять раз утром, десять вечером. Не торопись, не рви.
— А ноги?
Я откинул одеяло ниже. Укол в большой палец левой стопы — дёрнулась слабо, но осознанно. Правая — пока тишина, даже глубокий укол прошёл мимо.
— Левая идёт. Правая отстаёт.
Алли скосила глаза на свои ноги. На лице мелькнула тень и ушла. Она не стала спрашивать «почему правая». Спросила другое:
— Когда сяду?
Деловитое раздражение — не жалоба, не мольба. Интонация женщины, у которой кастрюли немыты, бельё не стирано, двор не метён, а она лежит пластом.
— Три-четыре дня. С опорой и без резких движений.
— Опора, — она фыркнула. — Горт принесёт палку. Наро мне такую давал, когда ногу подвернула — гладкую, с набалдашником. Ежели жива палка-то.
— Найдём.
Она закрыла глаза не от слабости. Копила силы с расчётливостью человека, который точно знает, на что их потратит.
Бран стоял у стены. Уголки губ чуть подрагивали, и он отвернулся к окну раньше, чем я успел это заметить.
— Горту передай: пусть моется. Мать видит.
Бран кивнул, не оборачиваясь.
На тропе к дому Кирены воздух был прохладным, утренним, с запахом коры и мокрого камня. Кристаллы в коре набирали яркость неохотно, полумрак лежал на крышах домов зеленоватой дымкой.
Кирена сидела на крыльце, левой рукой строгала колышек. Стружка падала на ступеньку мягкими завитками. Правая лежала на колене, в повязке.
— Третий день, — сказал я вместо приветствия.
— Знаю, что третий. Считать умею.
Она протянула руку привычно, без паузы. Я размотал тряпку. Отёк спал на две трети: кожа нормального цвета, подвижность вернулась, при сгибании морщится, но не шипит.
— Мох можно убирать. Ещё два дня правую не нагружай.
— Два дня, — она покрутила кистью осторожно, проверяя амплитуду. — У Рытого крыша течёт. Варгану ворота перекосило, петли ржавые, одна отвалилась. У Гильды ступенька прогнила, она давеча чуть не провалилась. Два дня они, может, и подождут, а дождь не подождёт.
— Дождь подождёт, если крышу Рытому починишь через два дня, а не сегодня. А если сорвёшь жилу заново, то сама знаешь — три месяца без работы.
Она замолчала, покрутила кистью ещё раз, поморщилась и убрала руку.
— Ладно. Два дня.
Рядом на ступеньке лежало шесть колышков — ровные, гладкие, заострённые на концах. Я поднял один, повертел. Грани чистые, без заусенцев. Работа левой руки, но качество безупречное.
— Это тебе, — Кирена кивнула. — Для грядки. Вбей по краю, доску на них положишь, от земли в палец зазор — так не сгниёт.
— Спасибо.
— Не за что спасибать. Доска моя, колышки мои — если сгниёт, мне обидно будет, а не тебе.
Я убрал колышки в тряпку.
— Северный склон знаешь? Разлом, за Рытовым пнём.
Кирена прищурилась.
— А чего не знать — каменюга скальная, трещина сверху донизу. Наро туда ходил по осени, когда листья желтеют. Говорил, в камне растёт то, чего в низине нету.
— Горт туда водил?
— Горт куда хочешь отведёт. Ребятишки по лесу шастают, как белки по веткам. Только вот что, лекарь: далековато — два часа туда, два обратно. Тропа нехоженая, камни скользкие от росы по утрам. Бери палку.
— Учту.
Она вернулась к колышку. Левая рука шла уверенно, лезвие снимало стружку тонкими полосками. Я постоял ещё секунду. На языке вертелось что-то