Хрипы Корявого. Левое лёгкое, нижняя доля. Четыре недели до декомпенсации.
Антидот сменил цвет — тёмно-зелёный, маслянистый, без осадка. Я перелил в склянку, заткнул пробкой, обернул тряпкой. Убрал инструменты и вымыл горшок.
Последняя полноценная доза. После неё начнётся другая алхимия — на замене, на полумерах, на том, что вырастет.
У хижины Брана пахло мыльнянкой — кто-то из соседок принёс или сам Бран раздобыл. Я постучал. Дверь открылась раньше, чем я опустил кулак.
Бран отступил, пропуская. Я увидел то, чего не ожидал.
Чисто — пол подметён, паутина в углу снята, одеяло на кровати расправлено, края заправлены под матрас. У изголовья — кувшин с водой и чистая тряпка, сложенная вчетверо. На тумбочке из перевёрнутого ведра — глиняная миска, чистая.
Бран привёл дом в порядок. Впервые с тех пор, как Алли слегла.
Она лежала на спине, глаза открыты. Взгляд яснее, чем вчера — зрачки нашли меня сразу, когда я подошёл. Прошлись по лицу, остановились. Узнавание? Привыкание. Она видела меня каждый день, и каждый день я вливал ей в рот горькую дрянь. Лицо врача запоминается быстро.
Губы шевельнулись. Голос — хриплый, сиплый, с трудом продавливающий воздух через связки, которые не работали неделю.
— Горт…
— Во дворе. Позвать?
— Нет. — Пауза, глоток воздуха. Потом тише: — Пусть… не видит.
Не хочет, чтобы сын видел её такой — парализованной, беспомощной, с голосом, который ломается на каждом слове. Материнский рефлекс, который работает, даже когда тело лежит бревном.
Я влил антидот под язык привычным движением. Проверил пульс — шестьдесят четыре, ровный, без сбоев. Откинул одеяло с ног. Укол в большой палец левой стопы — дёрнулся. Правая — пока тишина.
— Завтрашний антидот будет слабее, — повернулся к Брану. — Один ингредиент закончился. Заменю другим. Работать будет, но медленнее.
— Понял. Она меня узнала, — сказал Бран. Не вопрос, не просьба о подтверждении — факт. — Утром по имени назвала.
Голос ровный.
Я видел это в Первой городской тысячу раз. Отцы у палат реанимации, лбом к крашеной стене, повторяют «понял», когда им говорят, что ребёнок дышит сам. А потом стоят в коридоре и молча смотрят в стену, пока внутри что-то, слишком большое для слов, ищет место, чтобы поместиться.
Я вышел. Горт ждал, сидя на порожке.
— Мамка говорила чего?
— Спрашивала про тебя.
Он замер. Губа дёрнулась. Потом шмыгнул носом деловито и громко, и спросил другим голосом, нарочито бодрым:
— В сад идём?
— В сад.
Послеполуденная работа прошла тихо. Полили грядку с Мхом — два кувшина, тонкой струёй. Тень достаточная, перегной влажный. Пересаженные куски выглядели ровно так же, как вчера: ни засохших, ни подросших. Рано — неделя нужна. Корни решают.
Кирену я навестил после сада. Она сидела на крыльце своего дома и левой рукой неловко строгала колышек. Правая лежала на колене, в повязке. Я сменил компресс: отёк спал, кожа прохладнее.
— Лучше? — спросил я, фиксируя свежий Мох.
— Терпимо, но чешется.
— Значит, заживает.
Она покрутила кистью осторожно, проверяя. Поморщилась, но не от боли, а от привычки — руки у неё были инструментами, и ощущение инструмента в ремонте её раздражало больше, чем сама боль.
— Колышки завтра принесу, шесть штук. Доска-то у тебя, я видала, так стоит, к стенке прислонена. Ты её промаслить не забудь, а то за сезон труха будет.
— Чем маслить?
— Жир оленей или бараний. У Гильды спроси — она всегда лишку натопит, куда девать не знает.
— Спасибо, — сказал я.
Кирена хмыкнула и вернулась к колышку — стружка падала на ступеньку, белая, тонкая, пахнущая свежей древесиной.
Вечер упал быстро. Кристаллы перешли в синий, тени вытянулись, воздух остыл. Я разжёг очаг, подбросил два полена. Достал третий огарок свечи из четырёх. Фитиль занялся неохотно, огонёк дрожал, но держался. Завтра либо искать жир для лампы, либо работать при свете очага.
Быт — это тоже война, только с мелочами.
Сел за пластины. Двенадцатую я знал наизусть. Пятнадцатая, шестнадцатая — ранее пропущенные, с повреждёнными углами. Я поднёс шестнадцатую к свече и наклонил, чтобы свет упал на вдавленные строчки.
Система подсвечивала фрагментами, проявляя знакомые слова из потока незнакомых:
«…Горький Лист… северный склон, у старого разлома… не у ручья, там мельче и слабее… северный крепче, горечь гуще…»
Северный склон.
Не юг, не ручей — север. Тот самый, куда Варган посылал разведку три дня назад: «На севере чисто, следов нету». Наро знал две точки сбора и предпочитал северную — качество выше, горечь гуще. Гуще горечь — значит, выше концентрация действующих веществ. Старик был прав.
Я отложил пластину. Завтра у нас разведка на север с Гортом — днём, без лишнего риска. Не за тварью, а за травой. Рутина, которая требует смелости только потому, что лес не различает между тем, кто идёт за добычей, и тем, кто идёт за корешком.
Горшок на угли. Ложка Мха. Девятая доза. Бордовый цвет, привычная горечь. Пил медленно, откинувшись на табуретке, глядя на семена Солнечника, разложенные на доске у стены — шесть потенциальных кустов, которые начнут давать Пыльцу через три месяца, если выживут.
Я задул свечу. Лёг. Закрыл глаза.
Мышцы отпустили — тяжёлая, мягкая волна, от плеч к ступням. Семь пациентов, варка, визит, сад, Кирена, пластины — день, полный движения, но без кризиса. Третий такой день подряд. Тело привыкало к ритму, и сознание плыло к границе сна легко, без сопротивления.
И тогда, на выдохе, на самом дне расслабления, сердце запнулось как метроном, в котором отвалился один зубец. Доля секунды, меньше — промежуток между ударами, которого не должно быть.
Тело дёрнулось. Адреналин плеснул в кровь. Сон отлетел, как сорванная простыня. Я лежал на спине в темноте и считал.
Шестьдесят секунд. Семьдесят. Девяносто.
Ритм ровный. Шестьдесят четыре удара в минуту. Чистый, без повторов, без провалов.
Второго пропуска не было, но первый был, и я знал, что это значит — экстрасистола. Одиночная, предсердная, гемодинамически незначимая. В обычной ситуации — ничего. Фоновый шум сердца, которое устало.
В моей ситуации — это чертов сигнал.
Настой Укрепления Сердца дал мне сто сорок часов. Минус двадцать за Ретроградный анализ Жнеца. Сто двадцать. С тех пор прошло… я начал считать дни и остановился — не хотел знать точную цифру. Пока не считаешь, таймер абстрактный. Посчитал и он превращается в стук маятника.
Активные компоненты настоя выводились из организма