— Тихо лежи, — прохрипел он, заметив, что Сафар собирается заговорить.
Доктор Овсянников подлетел ко мне сразу. Голос у него дрожал от возмущения и тревоги:
— Владислав Антонович, слава богу, вы здесь! Я категорически запрещаю ему вставать! У него тяжелое сотрясение, кровь из ушей — вы сами видели! Ему нужен полный покой, иначе я не поручусь за его жизнь!
Я молча выслушал. Доктор был прав — по-своему. Он беспокоился о здоровье пациента, исполняя мои собственные указания.
Сафар поднял на меня глаза. В них не было ни боли, ни страха. Только упрямая решимость, такая, что пробирала до дрожи. Он молчал, но я все понял: он пойдет за Тулишеном. И удержать его невозможно.
Я посмотрел на Овсянникова.
— Спасибо, доктор. Дальше я сам. Оставьте нас.
— Но я… как врач…
— Все, что могли, вы сделали. Теперь ответственность на мне.
Он хотел возразить, но встретил взгляд Сафара и махнул рукой. Вышел, всем своим видом показывая, что умывает руки.
Я подошел ближе.
— Доктор прав. Тебе нельзя идти, — сказал я тихо.
Сафар ничего не ответил. Лишь протянул руку, и Тит тут же вложил в нее штуцер.
— Но ты все равно пойдешь, не так ли? — продолжил я за него. И добавил: — Знаешь, я даже не стану тебя останавливать.
Сафар внимательно смотрел на меня, в его узких глазах мелькнуло нечто, похожее на благодарность.
— Только слушай приказ. Поедешь в повозке. Она подрессорена, сильно качать не должно. Когда дойдем, доктор тебя проверит. Если сможешь сражаться — пойдешь в бой. Если нет — нет. С повозки сойдешь только с моего разрешения. Ни шагу пешком! Тит будет следить за этим. Ясно?
Сафар медленно кивнул, сжимая ствол штуцера. Для него это согласие стало единственной уступкой, на какую он был способен. Я вдруг ясно понял: на этом свете воля значит больше, чем плоть. Пока плоть не сдаст окончательно.
Прошло два дня, наполненных трудами и ожиданиями. Импань превратился в натуральную крепость: ворота были не просто починены, но и укреплены контрфорсами, на стенах появились дополнительные бойницы, а дозоры теперь выдвигались на версту вокруг. Ночью горели костры, и часовые перебрасывались гортанными криками на двух разных языках. Ощетинившись сталью, мы врастали в эту чужую, неласковую землю.
На третью ночь, когда над рекой стоял густой туман, дозорный услышал тихий, почти неразличимый плеск. Поднялась тревога, но это оказались не хунхузы. Прибыло наше подкрепление: казаки и нанайцы. Первые лодки без звука ткнулись в обрывистый берег, и из них тотчас же начали сходить наши люди. За лодками шли неуклюжие плоты, на которых перевозили казачьих лошадей.
Переправа тянулась до самого утра. Хуже всего было с лошадьми: казаки, ругаясь вполголоса, затаскивали на скользкие плоты упирающихся коней. Эта ночная переправа через черные воды широченного Амура сама по себе стоила полноценного боя!
На рассвете, когда туман начал таять, я вышел за ворота встречать воинство. Картина открылась сильная. В стороне от моих бойцов и тайпинов стояла бородатая, жилистая ватага — двадцать шесть казаков-добровольцев. Приплыли за фунтом золота, но еще больше — за доброй дракой и разносящейся по станицам славой. Лица у них обветренные, суровые, в глазах — спокойная уверенность людей, родившихся с оружием. Возглавлявший их хорунжий Василий Афанасьев, козыряв, коротко доложил:
— Господин Тарановский, прибыли все, кто подрядился. Отставших и беглых нет! Напротив, лишнее пополнение имеем. Уж не знаю, ругать нас будете или как…
И Афанасьев указал в сторону «пополнения». Это оказались четверо мужиков из Куриловки: два молодых, плечистых парня и два мужика в возрасте.
— Вы чего сюда приперлись? — сурово спросил я, оглядывая их с ног до головы. — Вам же сказали дома сидеть. Деревню сторожить и прииск! А вы чего?
Услышав мой суровый рык, мужики сняли шапки и, старательно изобразив на физиономиях простодушно-виноватое выражение, отвесили земной поклон.
— Негоже, Владислав Антонович, — сказал их старший, снимая шапку. Голос у него был густой, басовитый. — Пока казачки золото гребут, нам что, в стороне сидеть? Мы тоже удаль свою показать хотим.
Ну что ты будешь делать с этими людьми? Ясное дело, не утерпели, услышав про грядущую добычу и награду. Не понимаю я таких вещей: по мне, если поступил приказ сидеть дома в обороне, то надо сидеть дома и крепить оборону. А эти гражданские вечно порют какую-то отсебятину…
— Ну вот что, — суровым тоном заявил я. — С собой я вас не возьму. Мне лишние трупы на совести ни к чему. Мы там не в бирюльки будем играть, там люди с опытом надобны. А раз уж вы сюда приперлись — будете паромщиками на Амуре.
Услышав отказ, мужики заметно огорчились.
— Да как же так? — снова кланяясь, спросил один из тех, что постарше. — Вон, даже баб берете, — тут он махнул рукой в сторону двух нанаек, жен Тита и Софрона, как раз сходивших с последней джонки, — а нами брезгуете? Не по-людски это, инородцам деньгу́давать, а своего брата-русака в отставку посылать!
— Ты давай за меня тут не командуй! Бабы у нас по лекарской части, доктору помогать будут. А нанайцы забесплатно идут, ради мести, а не за деньги. Последний раз говорю: вы все — в транспорт идете, на подвоз. И без разговорчиков мне тут!
Мужики недовольно поворчали, но делать было нечего.
Затем я подошел к нанайцам, стоявшим во главе с молодым Аодяном чуть поодаль, особняком. Сорок девять охотников из нескольких пострадавших от хунхузов стойбищ не шумели, даже лишний раз не двигались, будто став частью рассветного берега. С ними приехали двое китайцев, бывших рабов с прииска Тулишэня и наших будущих проводников. Они озирались по сторонам, показывая друг другу на следы крови на помосте причала, негромко переговаривались, и их глаза горели тихой, упрямой ненавистью. В случае, если тулишеновский приказчик вдруг заартачится, у нас есть на кого положиться.
На следующий день поутру все было готово к выступлению. Я оглядел свою армию. Почти сто восемьдесят стволов, луков и копий. Бойцы Мышляева — жесткие профессионалы. Каторжане — отчаянные, битые жизнью мужики. Тайпины — фанатики, идущие в поход как на священную войну. Казаки — лучшие вояки пограничья. Нанайцы — охотники, знающие тайгу лучше,