Эти сумасшедшие русские. Краткий курс русской литературы 1820-1991 - Паоло Нори. Страница 15

поводов к ревности, чтоб он был спокоен, надо вскормить и воспитать бесчисленных детей, которых гений родит, но с которыми ему возиться и скучно и нет времени, так как ему надо общаться с Эпиктетами, Сократами, Буддами и т. п. и надо самому стремиться быть ими.

Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему.

3.8. Кое-что о планетах

Выше я вспоминал, как, давая интервью журналисту «Хаффингтон пост», привел слова Толстого о том, что мы выстраиваем орбиты своих жизней вокруг тех, кто рядом с нами, а когда меняется орбита – меняется и наш мир. Мне всегда казалось, что я прочитал это в романе «Война и мир».

Я перечитал «Войну и мир», но не нашел там этих слов. Решив, что фразу нужно искать в «Анне Карениной», перечитал и ее, но тоже ничего похожего не нашел.

Орбиты в этих романах нигде не упоминаются.

И тут я вспомнил, что в третий раз перечитывал «Анну Каренину» в 2005 году, сразу после расставания с матерью моей дочери, и мне тогда показалось, что книга очень созвучна тому, что происходило со мной, с моими переживаниями.

Со мной такое случается.

Наверное, в каком-то смысле так оно и было, что-то в романе перекликалось с моими ощущениями в тот период.

Потому что образ движущихся орбит был навеян чтением «Анны Карениной». Очень точный образ, хотя в романе я его не нашел.

Точно так же на протяжении многих лет я был уверен, что у Анны Ахматовой есть строка: «Жизнь страшна и чудесна». Я не раз приводил эту цитату на лекциях, повторяя: «Как писала Ахматова, жизнь страшна и чудесна».

И как-то раз одна девушка спросила у меня, из какого стихотворения Ахматовой эта цитата. Я принялся искать источник, но безрезультатно.

По всей видимости, Ахматова никогда не говорила, что «жизнь страшна и чудесна». Но сама мысль показалась мне очень верной.

К тому же, как выяснилось позднее, это фраза из повести Чехова «Степь». Если я ничего не путаю.

Как тут не вспомнить Генриха Бёлля, который говорил, что, читая «Войну и мир», он не может не думать о Берлинской стене.

И хотя трудно даже вообразить, чтобы в «Войне и мире» Толстой говорил о Берлинской стене, но, по моим ощущениям, немецкий писатель прав. Думаю, если бы я был немцем во времена Бёлля, эпопея Льва Толстого, скорее всего, тоже напоминала бы мне о Берлинской стене.

3.9. Самоучитель беллетристики

В сборнике статей «Литература факта», изданном в 1929 году, представлена статья Осипа Брика, в которой упоминается такой эпизод: «Вскоре после Октябрьского переворота Горький получил от крестьян какой-то деревни письмо с просьбой: „Дорогой Алексей Максимович, почему это только буржуй танцует, а мы не танцуем? Пришлите нам, пожалуйста, самоучитель танцев“».

Знакомясь с пролетарскими романами, выходившими в конце 1920-х годов, Брик ловит себя на мысли, что, наверное, так же рассуждали и пролетарские писатели, которые вполне могли написать Максиму Горькому: «Почему это только у буржуев беллетристика, а у нас беллетристики нет? Пришлите нам самоучитель беллетристики».

«В результате, – заключает Брик, – самоучитель беллетристики как-то существует, и по нему пишется рабоче-крестьянская беллетристика».

Тенденции, на которые критик обратил внимание в конце двадцатых годов, давали о себе знать еще не одно десятилетие, и даже позднейшая советская литература, включая вполне удачные и пользовавшиеся успехом книги (например, повесть «Оттепель» Ильи Эренбурга или роман «Не хлебом единым» Владимира Дудинцева), сегодня производит очень странное впечатление. Структурно эти книги напоминают типичные западные романы девятнадцатого века с той разницей, что внимание в них не акцентируется на долгожданной свадьбе в финале и главные герои не задаются вопросом, встретит ли, скажем, Маша любовь, о которой так мечтает; их больше волнует другое – сможет ли, допустим, фабрика «Скороход» достичь объемов производства, предусмотренных пятилетним планом.

3.10. Любить в обыденной жизни

В одной из бесед с Сереной Витале Виктор Шкловский говорит, что искусство всегда поглощено жизнью: «Что мы делаем в искусстве? Мы воскрешаем жизнь. Человек так занят жизнью, что забывает ее жить. Говорит: завтра, завтра. А это и есть настоящая смерть. Так в чем же великая заслуга искусства? В жизни. Жизни, которая видится, ощущается, живется».

Мне кажется, одна из особенностей русской литературы в том, что она не говорит «завтра, завтра», а обращает внимание на то, что происходит сегодня, чем наполнена наша повседневная жизнь (даже когда напрямую не говорит об этом, как в случае с моим расставанием или Берлинской стеной), и еще мне кажется, что русский язык прекрасно адаптирован к повседневной жизни.

А вот так ли обстоит дело с итальянским, даже не знаю.

Есть некоторые слова, например amare («любить») или felicità («счастье»), которые мне всегда было трудно произносить. Мне кажется, я ни разу в жизни никому не говорил: «Ti amo» («Я тебя люблю»), даже матери моей дочери, даже самой дочери; и у меня такое ощущение, что, если я это произнесу, мое лицо разлетится на осколки. Пару лет назад, будучи уже зрелым человеком – мне давно перевалило за сорок, – я задался вопросом, почему мне так трудно использовать эти слова. Возможно, дело в том, ответил я себе, что их нет в пармском диалекте.

В пармском диалекте не существует названия для счастья. В Парме говорят не «Sono stato felice» («Я был счастлив»), а «A son stè ben» («Мне было хорошо»); там не скажут: «Ti amo» («Я тебя люблю»), а скажут: «At voj ben» («Ты мне дорог»). И вот, размышляя о родном языке, впитанном мною в Парме, об этом вместилище моих чувств и эмоций, я понимаю, что, когда речь заходит о переживаниях, вариант у меня только один: мысленно возвращаться в пармское детство и черпать слова из сложившегося тогда лексикона.

Несколько лет спустя, в 2016-м, я перевел рассказ Николая Лескова «По поводу „Крейцеровой сонаты“», действие которого начинается в феврале 1881 года, в день похорон Достоевского. Рассказчик, а это сам Лесков, вернувшись с похорон домой, принимает у себя незнакомую даму, скрывающую лицо под вуалью. От нее он узнает, что она тоже была на похоронах и что ей несколько раз случалось беседовать с писателем, которого сегодня провожали в мир иной. Дама хочет сделать Лескову одно признание и попросить у него совета.

Лесков опасается, что «вслед за этим последует откровение политического характера», но, как человек добрый, скрепя сердце соглашается ее выслушать. Дама признается:

– Я неверная жена! Я изменяю моему мужу.

«К