Пропасть - Роберт Харрис. Страница 77

чувства к тебе остались прежними, изменились только обстоятельства, и мы должны использовать все возможности, которые у нас есть. Прошу тебя, дорогой, будь счастлив и постарайся понять. Навеки твоя.

Премьер-министр унес письмо с собой на Даунинг-стрит, положил на столе, читал и перечитывал его, внимательно изучая каждое слово, пытаясь разгадать глубинную подоплеку, как будто это была одна из полученных прошлым летом телеграмм кайзера. Она не написала «милый» – только «дорогой». Он взялся за перо.

Полночь. Милая моя, спасибо тебе от всего сердца за эту коротенькую записку, которую я получил за обедом у Маккенны. Она облегчила мои несчастья, но не совсем. Если ты свободна завтра (в пятницу), я заеду за тобой без пяти три, и мы отправимся на прогулку. Любящий тебя… навеки…

Впервые с тех пор, как помнил себя, он провел всю ночь без сна, настоящую nuit blanche[40], слушая, как раз за разом бьет колокол Биг-Бена. «Я теряю рассудок», – подумал он. Ничего невозможного в этом не было. Люди часто сходили с ума прямо в кабинетах. В 1822 году Каслри, бывший тогда министром иностранных дел, перерезал себе горло ножницами и умер на руках у врача. Утро премьер-министр встретил с облегчением.

Ровно в два пятьдесят пять он подъехал к дому на Мэнсфилд-стрит. Венеция уже стояла у окна, ожидая его. Увидев машину, она сразу вышла, поцеловала его, взяла за руку и, как только «нейпир» тронулся с места, тихо сказала:

– А теперь расскажи мне, что именно тебя тревожит. Я начинаю беспокоиться.

Они подъехали к Хэмпстед-Хит, и он попытался объяснить ей, что чувствует, как это мучительно, что он любит ее больше, чем она его, как необходима она ему, как он боится ее потерять и задумывается о самоубийстве.

– Прошлой ночью и вправду был один момент, когда я молил о сердечном приступе. И что хуже всего, я понимаю, что сделать ничего нельзя. Я вовсе не виню тебя, милая. Не хочу единолично владеть твоей жизнью. Никто не был так добр ко мне, как ты. Я понимаю, что мои притязания неразумны. Но внутри меня словно бы появилась трещина, которую невозможно заполнить. Возможно, она всегда там была.

Она обняла его:

– Ох, бедный мой Премьер, не преувеличивай! Ты должен понимать, что дело в перенапряжении войны, тревоги за Ока, Беба и Реймонда и всего остального. Я по-прежнему здесь, с тобой.

– Сейчас – да, но надолго ли? Ты закончишь стажировку и отправишься в какой-нибудь проклятый госпиталь во Франции, и я больше тебя не увижу. Или выйдешь замуж за кого-нибудь. Я понимаю, что это неизбежно, но не думаю, что смогу вынести такое.

– Я еще окончательно не решила, поеду ли во Францию, но, даже если и так, ты ведь сможешь навестить меня – под предлогом какого-нибудь официального визита. Что касается замужества, то до него еще далеко, но, даже если это произойдет, мы все равно сможем видеться.

– Как прежде, уже не будет. Это будет невозможно. Мне невыносима сама мысль о том, что придется делить тебя с кем-то еще.

И все же он почувствовал себя немного лучше, после того как излил ей душу, и она была невероятно добра и нежна к нему. Когда в половине пятого он высадил ее на Мэнсфилд-стрит, все было почти как в прежние времена. Даже когда премьер-министр сказал: «Знаешь, я собираюсь поехать на уик-энд в Уолмер, но могу еще передумать и отправиться в Олдерли», а она мягко ответила: «Думаю, с этим могут быть сложности», он безропотно принял отказ.

Он написал ей из поезда, уже ближе к вечеру:

Милая моя, эти полтора часа с тобой исцелили меня, и я чувствую себя куда более счастливым, чем мог бы представить всего 24 часа назад. Я вовсе не преувеличивал и с радостью принял бы coup foudroyant[41] (в буквальном смысле) прошлым вечером и ночью. Возможно, это и неразумно – возлагать все свои надежды на одного человека, от которого будет зависеть, выстою я или паду, но теперь уже поздно заниматься такими расчетами…

И той же ночью он написал снова:

Моя любимая, я уже написал тебе в поезде короткое письмо, кот. ты, надеюсь, получишь завтра (суб.) ко времени чая. Не думаю, что получилось связно, но, по крайней мере, оно донесет до тебя, что после нашей божественной вчерашней прогулки я больше не склонен к самоубийству.

А потом написал еще раз, на следующее утро, и днем, и в полночь. И воскресным утром, и опять ночью.

А дальше было возвращение в Лондон и к Дарданеллам.

В среду он проводил еще одно заседание военного совета, дополненного Бонаром Лоу и лордом Лансдауном, лидером юнионистов в палате лордов. Чисто морская операция, столкнувшись с сопротивлением Турции и Германии, переросла в план полномасштабного сухопутного вторжения. Китченер предложил послать туда лучшую часть новой армии, проходившей подготовку в Британии, – Двадцать девятую дивизию, которая вместе с французской, австралийской и новозеландской дивизиями довела бы общую численность группировки почти до семидесяти тысяч. Они должны были высадиться на Галлипольском полуострове. Во время обсуждения премьер-министр следил за Джеки Фишером, чье слегка восточное лицо, желтоватое от последствий подхваченной в годы службы в Египте малярии, казалось отстраненным, а сам он смотрел в окно с таким видом, будто все это его ничуть не касается.

На следующий день премьер-министр послал Венеции отрывок из венка сонетов, написанного специально для нее:

Любовь не считает, где мало, где много,

Не требует сдачи, не просит залога,

Потратив, богаче становится снова,

Разводит сады среди поля пустого.

Как ты думаешь, милая, ты любила бы меня больше, если бы я любил тебя меньше?

Лондонская больница

Пятница, 12 марта 1915 года

Боюсь, дорогой, что это будет чертовски скучное письмо, потому что я целый день ничего не делала, только работала. Я подумала о том, что ты написал и сказал, и о том, каким сложным все кажется сейчас в сравнении с прошлым летом. Помнишь у Браунинга:

Ни души. Только тьма все ведет наступленье.

Мы молчали, и каждый наверное знал,

Что все звуки, все схватки меж светом и тенью

Служат только затем, чтобы он удержал

Нарастающее волненье.

Вот еще чуть вперед, и – о, как это