– Двадцать пять килограмм – это слишком легко. Сто двадцать сантиметров – это слишком коротко, – сказал врач. – Зато ты умный. И меру веса, и меру длинны уже знаешь.
Врач дал Тише таблетки для мамы и для сестры. От таблеток мама всё время спала, а у сестры прекратился понос. А ещё после ухода врача им стали давать нормальные воду и еду.
А потом Тиша узнал меру страха. Страх настиг его, как настигает беспечных пляжников волна цунами. Страх – это вой сирены, рёв моторов и грохот. Страх – это столбы пепла и пыли. Страх – это свист осколков и падающие с неба камни. Страх – это мечущиеся в ужасе люди, крики которых громче и пронзительнее воя сирен и свиста осколков. Страх – это сладковатый вкус крови во рту и расширенные зрачки матери, в которых отражаются сполохи огня и растерянное лицо Тиши.
Они пережили два или три обстрела, после каждого из которых всё глубже забивались под землю. Они ползали на карачках, обдирая колени, разгребая окровавленными пальцами щебень. Мать выбивалась из сил, ложилась на живот и плакала, уткнувшись лицом в пыль, а Тиша тащил за собой очень тяжёлую сестрёнку. В них проснулись звериные инстинкты, животное желание безопасного убежища, которое привело их глубоко под землю, в нору.
С Метином Хузурсузлуком им довелось познакомиться на второй день после того, как Тишу рисовал на пляже неизвестный, очень смуглый и босой художник, до болезни сестрёнки, до бомбёжек и обстрелов. Всё случилось в какой-то полутёмной комнате, окна в которой располагались под самым потолком.
* * *
Ах, эти разговоры по-русски или на любом другом, внятном человеку языке. Тихону Сидорову всё это было не надо. Зачем говорить, если каждый твой жест ловят, каждое желание предугадывают, и стоит только тебе заплакать, как сбегается куча народу, толкутся и кудахчут, и становится нечем дышать. По этим причинам мальчик Тиша Сидоров никогда не плакал и никогда ни с кем не разговаривал. Озабоченная мать таскала его по врачам. Толковали про дислексию и аутизм. Тишу считали больным, но ему это было только на руку. Потому что больного полагается жалеть. Больному списываются любые грешки. К тому же все взрослые, особенно отец, испытывали чувство вины, которое нравилось Тише даже больше, чем перезрелые бананы и малиновый маршмеллоу для барбекю. Чувство вины связано непосредственно с Тишиной немотой. Чувство вины – это рычаг, при помощи которого Тиша может управлять взрослыми. Редкие слёзы в эту же копилку. А артистический талант – как подспорье.
Когда их хватали, тащили и везли, Тиша не очень-то боялся, потому что мать всё время была рядом, а её состояния он первое время не замечал. На всякий случай Тиша плакал, не стыдясь, не скрывая слёз от окружающих, очень свирепых на вид взрослых, но не потому, что так уж хотелось плакать, а потому что в данной ситуации слёзы были его единственным оружием. Плача, он показывал всем, что оно у него есть. Плакал он потихоньку, ведь всё его существо обратилось в слух. Он слушал в оба уха и смотрел в оба глаза на вооружённых до зубов, огромных и ловких мужчин.
– Послушай, Метин, лучше держать обеих девчонок отдельно от матери. Так она будет меньше беситься.
– Обеих девочек, Шимон? Ты сказал обеих? Задери подол той, что постарше, и ты убедишься, что это мальчик.
– Задирать подол девочкам нехорошо, Метин. Это насилие.
– У вас в Европе трахают даже собак – и это не считается насилием. А в США и того хлеще. Слышал о Джеффри Эпштейне, Шимон?
– Джеффри Эпштейн умер в тюрьме, потому что насиловал детей. Мы же с тобой, Метин, просто хотим немного подзаработать. Ты позабыл, что я из Израиля, а не из Европы и, тем более, не из США. То есть местный, с Палестины.
– Палестина – не Израиль, Шимон. Местные называют эти места Сирией. Западной Сирией, восточной Сирией, какой угодно Сирией. Палестиной эти места называют европейские христиане, которые все сплошь приезжие. Да, их много, но это приезжие туристы с фотоаппаратами. Некоторые из них набожные, но это всё равно туристы. В то время как Израиль… – говоривший усмехнулся. Его смех, походивший больше на собачий лай, чем на выражение человеческой эмоции, очень не понравился Тише. – Израиль – это то, чего быть не должно…
Они немного помолчали. Тот, кого называли Шимоном, заскучал. Метин же, наоборот, ярился. Наконец, он не выдержал:
– Ты надеешься умереть не в тюрьме, а в каком-то другом месте, Шимон? После того как убил несколько сотен евреев, ты всё ещё надеешься на это?
– Я убивал вооружённых людей, которые, сложись обстоятельства иначе, убили бы меня. Это война, Метин. На войне как на войне.
– На войне в первую очередь гибнут именно дети, потому что они слабы, Шимон, и не могут держать в руках оружие. Я же не призываю тебя убивать этих детей и их мать, я просто прошу тебя задрать юбку старшему из детей. Тогда ты убедишься в том, что это мальчик.
Сказав так, Метин схватил Тишу за подол платьица, в которое тот был одет, и резко дёрнул. Мать громко закричала, забилась. Сестрёнка выскользнула из её рук на пол небольшого заблёванного фургона, в котором они в тот момент находились. Фургон остановился. На крики прибежали водитель и белокожий, рыжебородый пассажир водительской кабины. Метил несколько раз ударил мать по щекам и голове сжатым кулаком, потом он схватил сестрёнку и передал её в руки рыжебородого.
– Говорил я тебе держать их раздельно! – прорычал тот на иврите, который Тиша неплохо понимал.
А потом он куда-то унёс сестрёнку.
Дальнейшее Тиша помнил плохо. Он был слишком занят, помогая Шимону обтирать окровавленное лицо матери подолом своего порванного платья. Мать кричала и страшно билась. Она бодала своего мучителя в живот и ноги. Он звала сестру по имени. «Лиза! Лиза! Дочка!» – кричала она, пока её голос не охрип. При этом глаза её оставались пустыми. Они не выражали ни волнения, ни боли. От этого Тише казалось, что мать вовсе не волнуется о судьбе Лизы, а просто притворяется, чтобы ей дали банан или малиновый маршмеллоу.
На крики снова явился рыжебородый. Этот говорил по-английски, так что Тиша мало что понимал. Шимон называл его Дастином и просил вернуть истерящей женщине её ребёнка. Потом тот же Шимон принёс Тише какие-то плохо пахнущие обноски и тот надел их вместо