– Если бы аккордеон, тогда бы я дал…
Мысль об аккордеоне разрослась в каждом из нас в мечту. А у Сивашкина – в черную меланхолию. Мы ему саксофон приносили, банджо, скрипку, гитару – он на всем этом играл, но по-настоящему он владел только аккордеоном. В этом мы убедились, выбив из какой-то усадьбы, напоминающей небольшой Гатчинский дворец, подразделение немцев-зенитчиков.
Особняк мы осмотрели – факт. В нем было много зеркал в темных рамах и мало мебели – тоже темной, почти черной.
На кухне хоть шаром покати. Даже стулья хозяин-барин куда-то эвакуировал.
И вот в этом поместье, когда мы раздумывали, как быстрее и лучше выбраться на соединение с бригадой, а Сивашкин Анатолий ласкал краснощекую хромку, к нам подошел поляк и спросил: не желают ли паны аккордеон люксус? Поляк так громко зачмокал и так круто закатил глаза, что мы, конечно, сознались: мол, не только желаем, но даже мечтаем.
– То, панове, зараз немного буйки.
– А без буйки нельзя? – спросили мы.
– Без буйки зараз не можно. Една курва пушку захапала. Буде стрелить вшистко.
– Фашист?
– Не. Коллаборационист.
Этот коллаборационист нас очень заинтересовал. Может быть, больше аккордеона.
Поляк повел нас по красивой аллейке густого стриженого кустарника. В конце аллейки он попросил нас осторожно высунуться и посмотреть перед собой.
Писатель Пе тут же брякнулся на землю и сквозь безлистый снизу кустарник разглядел пушечку.
Мы тоже легли.
Пушечка была зенитная, сухонькая, как насекомое. Стояла она по ту сторону утрамбованной площадки, у такой же стенки кустов. И что самое для нас любопытное – пушечка дергалась, как паралитик, поворачивалась и опускала острый ствол в нашем направлении. Видимо, осваивал ее человек решительный, но сугубо штатский, может даже портной.
Из-за пушечки послышался крик: мол, если ты, курва Казик, привел русских жолнежей, то он (наводчик) не побоится ни черта, ни Матки Боски, ни русских жолнежей и вобьет каждому в дупу фугас, а курве Казику – два. Пушчонка для подтверждения пошла палить, срубая ветки у нас над головами.
– Аккордеон там, – сказал Казик. – Этот курва Збышек псих и вор. Немного буйки, панове. Стреляйте с пистолей. Бросайте гранаты…
Впереди по дорожке стояла каменная беседка, ребята поползли к ней, мы же с Писателем Пе вернулись к особняку, вышли на параллельную аллейку и подошли к пушечке.
С той стороны поляк Казик кричал, что русские жолнежи пошли за минометом и от Збышека сейчас останутся только уши – маме на память.
На сиденье пушчонки скорчился горбатый парень, небритый, болезненный и злой. Когда мы слишком самоуверенно и оттого беспечно попросили его поднять руки кверху, он вмиг развернул пушечку и нажал на гашетку. Но мы уже катились по утрамбованной земле и были уже совсем рядом с его насекомой пушечкой, иначе он выпотрошил бы нас, как петушков.
Когда мы вскочили на ноги, он закрыл голову руками, но Писатель Пе все же врезал ему левой снизу, а я завернул ему руку за спину.
От беседки бежал Казик, за ним шли парни. Они сразу сдвинули пушку в сторонку – мы даже и не заметили, что она стояла на стальных створках люка, закрытых на амбарный замок. Ключ был у Казика. Он открыл замок и отбросил его. Со скрипом распахнулись тяжелые люковые створки, и мы увидели обширный бетонный погреб, забитый доверху вещами: чемоданами, узлами, ящиками. Прямо сверху на перинах лежал аккордеон. В футляре он казался неестественно большим. Казик кивнул на аккордеон Егору и спрятал руки за спину.
Егор вытащил аккордеон и открыл футляр. И мы обомлели. В футляре, в складчатом белом шелке, сверкал инструмент. Белый, с золотыми узорами и золотыми мехами. Мы потянулись его погладить, и тут же отпущенный мною Збышек схватил с земли амбарный замок и хряснул Казика замком по голове. Казик завалился набок – он так и стоял на коленях над погребом. Мы бросились Збышеку руки выкручивать, он не сопротивлялся. Но тут из-за кустов вышла высокая осанистая полька лет сорока.
– Не мучайте его, – сказала она по-русски. – И вообще уходите. Они братья и сами между собой разберутся. – Дама помогла Казику встать на ноги, подала ему свой платок кружевной, чтобы он приложил его к ране – у Казика из-под волос стекала на лоб кровь – и очень музыкально, на высоких нотах, принялась их обоих честить. Братья сразу объединились, окрысились на нее.
Когда наша машина тронулась, мы еще слышали: «Курва… Украдла… До склепу… Пся крев… Курва…»
Склеп – это лавка. Наверное, братья и осанистая дама закладывали над погребом основы нового торгового товарищества.
Ах, как красив был наш аккордеон. Назывался он «Ла Палома». Итальянский. Толя Сивашкин мог бы играть на нем даже в бою, если бы не боялся, что пули или осколок порвут золотые мехи.
Но однажды в руках у него мы увидели перламутрово-серый компактный «Хонер» с мехами темно-малиновыми.
– Что за гармонь? – спросили мы надменно.
– У одного дурака выменял на «Палому».
– !!!!!!! – так звучало наше молчание.
– И вы дураки, – сказал он. – «Хонер» – лучшая в мире фирма, как «Стейнвей». Четыре регистра на голосах, два на басах. – Толя переключил регистры, и голос аккордеона окрасился высокой органной грустью.
У «Паломы» регистров не было – очевидный факт. Но мы сказали, взвинчиваясь:
– А красота?
– Красота ярмарочная. А тут строгость. Это – гармонь. Инструмент настоящий.
Он был, конечно, прав. Но морду ему набить стоило…
Погиб Анатолий Сивашкин третьего мая, когда вся наша часть целиком выбыла из войны.
Мы шли колонной в город Альтштрелец, из которого нам, кому раньше, кому позже, предстояла дорога домой, – так мы думали.
Толя Сивашкин наклонился ко мне, я сидел от водителя справа, а он на рундуке – выше и позади меня, и вроде тайком подал мне конверт.
– Пошлешь маме, – сказал. – Я сегодня погибну. Не знаю, застрелят меня или как…
– Что ты молотишь? – прошептал я ему, оторопев и разозлившись. – Полоумный псих, истеричка – кто тебя застрелит?
– Не знаю. Чувствую – укокошат. И не спрашивай. Я хочу, чтобы ты послал письмо моей матери, там все написано. Не хочешь – я попрошу Сливуху Пашу, он умнее… – В его голосе была мудрость чахоточного, уставшего от пустого участия и пустых надежд. – Считай, что я с тобой попрощался. – Он гордо отвернулся от меня, раскутал аккордеон – он возил его в байковом одеяльце – и заиграл что-то хорошее.
Выстрел раздался всего один.
Сердце мое сжалось в горошину; не оборачиваясь, я увидел все, что случилось. Увидел, как Толя Сивашкин медленно сполз с рундука, встал на колени и уже неживой стиснул мехи гармони, машину тряхнуло и он упал на стальное дно бронетранспортера. В глазах его не было ни мечтательности, ни удивления – удар крупнокалиберной пули был так силен, что всякая тут мечтательность не всерьез.
Когда я обернулся, ребята уже прикрыли Толину голову байковым одеяльцем. Толя лежал грудью на аккордеоне, и пальцы его как бы гладили клавиши.
Случилось же вот что: пулеметчик следовавшей за нами машины заметил, что пулемет его, крупнокалиберный «браунинг», почему-то стоит на боевом взводе. Не включая разума, пулеметчик нажал на спуск, и раздался только один выстрел – для Толи Сивашкина.
В пулемете, разумеется, не было ленты – был единственный позабытый в патроннике патрон.
Кто сочтет этот факт измышлением, тому легче. Но не следует горячиться – я бы тоже предпочел так считать.
Это случилось третьего мая по дороге из Берлина в Альтштрелец. И однажды, уже в Ленинграде, ко мне пришла Толина сестра – специально приехала из Калинина – и попросила меня все рассказать. Она ушла, так и не поверив мне, – почему-то легче верить в злой умысел.
В песчаную могилу мы положили сосновые ветки, постелили траву. Аккордеон, чтобы не давил Толе на грудь, мы поставили рядом с его головой.
Егор разрезал темно-малиновые мехи финкой.
Когда в одиночестве мы догоняли свою часть, Писатель Пе вдруг сказал:
– Надо было отдать гармонь генералу-стажеру. Анатолий бы не погиб. Богу безумных нужна была жертва.
Потихоньку этот бог прибрал в свою мерцающую утробу почти всех нас. Глаза его без зрачков, лицо бесстыжее, как заголенный зад, и – зуб золотой. Иногда что-то черное вплывает в его налитые до краев глаза и, постояв,