Круглые и блестящие, совершенно одинаковые капельки росы, улегшиеся на изогнутом зеленом листке, как горошины в стручке. Ветхий зонтик, который неведомая рука положила вчера рядом со мной, пока я спал на земле, чтобы меня не разбудило солнце. Старик в расшитом халате с советскими наградами на груди, держащий на коленях строгого младенца в кепке с надписью Playboy. Очертания скал в вечернем тумане, похожие на китайский рисунок тушью – все это уже существовало вне реальности. И волки, бродившие по лесу вокруг, слишком удачно сочетались с далекими страстями героев Лоуренса Даррелла, чтобы быть взаправдашними. А разве нечто нереальное может вызывать всамделишный страх?
«Неужели я настоящий?» – воскликнул когда-то Мандельштам. Как знать, не из-за стремления ли выяснить это он читал кому попало сатиры на Сталина? Не хотел ли поэт почувствовать укусы игрушечных волков – и тем самым убедиться в собственном существовании? Если так, то перед смертью он добился своего.
Cogito ergo sum – аргумент красивый, но слишком литературный. Слова похожи на консервы с одесским воздухом, которые когда-то продавали туристам на Привозе. Те наивно считали, что стоит их вскрыть, и они снова почувствуют неповторимую атмосферу Одессы-мамы. А в действительности это – всего лишь жестянки с пустотой, как сам легендарный дух этого города по большей части – отражение в голове приезжих впечатлений от рассказов Бабеля и одесских анекдотов. Но, открывая жестянки или читая рассказы, люди действительно улыбаются. Так какому же миру принадлежат эти улыбки и эти истории?
Мы часто принимаем за отвагу или жестокость всего лишь чрезмерно развитое абстрактное мышление, свойственное математикам, священникам и поэтам. Я убежден, что холодная готовность Робеспьера отправлять на смерть бывших соратников имеет ту же природу, что и ужасная в своей бесчеловечности строка «Не страшно под пулями мертвыми лечь, не горько остаться без крова». Великий революционер убивал Дантона, наверное, точно так же, как Пушкин – Ленского. Его совесть оставалась чиста. Как и совесть Ахматовой, которая призывала людей принести себя в жертву, не понимая того, что это – страшно и горько. При всей своей храбрости и умении красиво страдать, стоит ли затягивать живых людей в собственный абстрактный мир, где их жизни цена – копейка, зато драгоценны жестянки слов? Можно ли видимой легкостью чужой жертвы перечеркивать ее величие? Это – не риторический вопрос. Любая идея, именно в силу своей абстрактности, не может не требовать жертв, в том числе и среди непричастных. Даже если это – идея гуманизма. И в то же время какой немыслимо прекрасный наркотик – этот концентрат реальности из пустых жестянок! Эта способность упорядочивать хаос, безнадежно обедняя его, но и сообщая живой материи дополнительные смыслы. В сумерках проскакал всадник – куда? зачем? – и прежде, чем стих цокот его копыт, он уже перекочевал в пространство слова. Мир реальности и мир абстракции играют друг с другом, и это – самая великолепная игра на свете. А смысла и ответов на вопросы ждать от нее так же наивно, как от футбола, крестиков-ноликов и тысяч других игр. Да, это несправедливо, но ведь и сама справедливость – одна из самых кровожадных абстракций, созданных человечеством.
Наступила ночь, а с ней пришли сотни странных, непознаваемых звуков лесной жизни. Я улыбнулся и отложил книгу. По бокам серой, как и все окружающее, палатки, словно назойливые мухи, забарабанили капли дождя.
Девственность
– Ай, ты моя умница! Прелесть моя! Прям наглядеться не могу!
Восторги врачихи напоминали сюсюканье нянечки, разговаривающей с младенцем. Это раздражало. Надя была взрослой девушкой, знающей себе цену. К тому же от неудобной позы затекли ноги. Ей хотелось, чтобы осмотр поскорее закончился, и на нее перестали пялиться, как на музейную редкость. И ведь, казалось бы, что тут особенного. Три года назад, в четырнадцать, почти все были такими. Да и она – вовсе не синий чулок. Было бы с кем и ради чего. Ей казалось, и не без оснований, что одноклассницы занимаются сексом, в основном чтобы почувствовать себя взрослыми. Хотя трепаться про мужиков намного скучнее, чем перемывать косточки соседкам, зато можно пускать друг другу пыль в глаза.
А ей зачем такое, если с этими мымрами она отродясь не болтала. Да, она была другой. И дело совсем не в предмете любования врачихи. Чуть не с первого класса Надя ощущала, что сделана из другого теста, и жизнь ей суждена иная. Увы, они это тоже прекрасно понимали. А потому, хотя она ни с кем особо не ссорилась – сложно поругаться, когда не общаешься! – одноклассницы частенько приглашали ее на задний двор, традиционное место школьных драк. Мальчишки туда тоже хаживали, однако не было ничего страшнее боев разъяренных школьниц, когда в дело шли и зубы, и длинные ногти, так что клочья волос летели в разные стороны.
Но и здесь Надя вела себя не по правилам. Она приходила со старшим братом, который учился в той же школе, и драка заканчивалась, не начавшись. Одноклассницы считали ее трусихой, но Наде было плевать. Когда хочешь, чтобы тебя оставили в покое, остракизм только на руку.
Был, конечно, еще мальчик, с которым Надю связывал тот особый тип дружбы, когда он готов следовать за ней по малейшему зову, а она со сдержанной благосклонностью принимает его восхищение. Но дальше поцелуев дело не шло. Надя пробиралась домой по замызганным дворам, а ей мерещился совсем иной мир. Прекрасный, сотканный из журнальных постеров и снов. Пока еще нечетко, но она понимала: там будут другие, гармоничные города и люди, много работы и много денег. Куда ж без них.
Пока это было фантазией, зато она могла вырываться из города в другое пространство – горную тайгу. Там тоже царила красота и не было опостылевших рож. Она запросто ходила в дальние походы