Что это могло так радовать, таким теплом приливать к сердцу? Он не понимал: на ветру не думалось.
Он пошел вниз, опираясь на твердое, как железо, плечо соратника, и снова осторожно, со ступени на ступень переставляя увечную ногу.
Проходя мимо тесной келейки, где обитал проникнутый воинственным духом деда маленький Улугбек, Тимур увидел, как мальчик, которому предназначен трон Чингиз-хана, по-детски беззаботно спал, удивленно приоткрыв рот и запрокинувшись под простой овчинной полостью, кем-то накинутой на него, когда его сморил однообразный шум метели. Спал, прислонив к виску ладонь, отчего в этой полутьме как-то таинственно светился зеленоватый камень на древнем перстне, который Улугбек принялся бессменно носить, едва дед шепнул ему, что перстень этот из каких-то добыч, захваченных у монголов барласами, прежде был, по преданию, носим самим Чингиз-ханом на левом мизинце. Но то, что Чингиз-хану шло впору на мизинец, то Улугбеку даже и на указательном пальце оказалось великовато. Однако перстень держался, и камень мерцал, словно затаившийся хищный глаз, на том самом месте, где был бы глаз Улугбека, не прикрой он его ладонью. Словно заслонился ладонью от каких-то сновидений: здесь, в полутьме, больше не от чего заслоняться. А что такое ослепительное могло сниться обреченному на монгольское ханство мальчику? Кто знает – сны расплываются, едва раскроешь глаза.
Тимур приостановился, сразу вспомнив и поняв, откуда шла эта теплая радость на душе: перстень ему напомнил! Монголия. Она запросто не дастся! На шустрых конях монголы то тут, то там кинутся набегать, разить, уклоняться, возникать, как ветер со степи. Днем, ночью, без колебаний, без отдыха – ведь бывало, они спали на полном ходу конницы, когда Чингиз-хан водил их в походы! – с ними много придется истратить сил, прежде чем они присоединятся и пойдут заодно с конницей Тимура на страну Чин. Но они покорятся и пойдут. А ведь по праву мог бы ханом стоять над монголами этот самый Тохтамыш, будь он сговорчивей, послушней, останься он у Тимурова стремени. А он артачился, набирал силу за силой и каждую из них разбил, ударяясь о Тимурову силу, то на холмах Кавказа, то на волжских берегах. Теперь он напрашивался служить Тимуру, готов стал и на своих монголов пойти, буде того захочет Тимур. И Тимур сказал Кара Ходже, чтоб Тохтамыш готовился не на Монголию, не на Китай, а на ту Москву, куда однажды Тимур уже направлялся. Вот то и радовало, что сплелось, как в девичьей косе прядь с прядью, в замыслах Тимура поход с походом. Вдосталь станет дела всем этим страшным силам, нынче запросто греющимся у бесчисленных костров на снежной стуже.
С монголами, сеча за сечей, он сладит без проволочек. С их станов не одного золота, а и скота, и копий для конницы достанет вдосталь. А сам, оставив над ними своего хана – Улугбека, пойдет на ту страну Чин, надменную, исчванившуюся, исхваставшуюся прежним величием, одряхлевшую, сшитую из лоскутьев, как стеганое одеяло, но под тем одеялом укрывшую великие богатства от былых времен.
Оттуда же, словно прикрываясь тем лоскутным одеялом от русской метели, натешив воинов китайской добычей, а свою долю свалив в Самарканд, суля за лесами и сугробами еще невиданные сокровища, поведет он свою силу через всю Сибирь на Москву, чтоб пробиться по ее рекам к холодному морю, откуда корабли ближней дорогой возят товары взад-вперед к тем самым кораблям, что письма пишут, в дружбе заверяют, а от прямой торговли сторонятся.
Вот теперь ясно обозначился этот будущий путь, на который Тимур нынче собрался выйти из Отрара. Длинен, видно, выйдет путь, кровав, да не впервые Тимуру выходить на большую дорогу, которая иной раз затянется на многие годы, вьется, вьется по крови, но со славой и с прибытком приводит обратно в Самарканд. То и радостно было, что нынче, при разговоре с Кара Ходжой, обозначилась, сложилась мысль о будущем пути, – не остановится, не развалится это могучее воинство, которое лишь походами спаяно и жаждой добычи движимо вперед. На годы вперед обозначилось дело для этой силы! Это радовало, это согревало, даже при такой стуже, когда самый дым, возвращаясь к очагу, пронизывает всего человека удушливым черным холодом и глушит огонь.
По Отрару без удержу метет метель. Ветер крепчает, нарастает. Ветер откуда-то с Енисея. И несет, и сеет сухой серый снег, посвистывая и застилая даль. И туда нынче небось торопится уйти незадачливый Кара Ходжа.
Так порой случается: не от самой беседы радость приходит, а от внезапных мыслей, при той беседе сверкнувших, как при ударе кресала о кремень.
Староста вошел, сгибаясь от снега, намерзшего на плечах.
– О повелитель! Река стала.
– Как это?
– На моей памяти – первый раз!
– А я что сказал? Чтоб теплое доставали.
– Они и достали. Да этакого-то кто ждал?
– Да и я не ждал.
– А холоду удержу нет: он не слабеет. Такой холод!
Слуги вкатили круглые вязанки камыша и, рубя их, принялись разжигать у стены, где в кладку вмазан был узкий глиняный очаг. Но видно, наверху ветром задувало дым и он возвращался в дом, крутясь то над пылающим, то над чадящим камышом.
– Выбрали б камыш посуше! – упрекнул слуг Староста, протирая рукавом слезящиеся глаза.
– И такого почти не осталось, милостивец. Вокруг единым духом весь камыш саблями посекли. Ведь этакому множеству людей обогреться надо!
– Чем же они завтра погреются, когда все за эту ночь пожгут? – тревожно (что редко бывало) спросил Тимур.
Ему никто не ответил: кто мог ему на это ответить. При такой погоде мог ли кто что-нибудь знать о завтрашнем дне!
У московской шубы, даренной Василием Дмитриевичем самонадеянному хану Тохтамышу, вся спина была расшита цветным золотом и травной зеленью. Ее крупный узор среди златошвеев именовался «павлиний хвост».