Он не помнил, что и когда ел, но ел что-то, пил много чая, но не крепкого, потому что крепкий ему запретил Виноградов, называвший его генералом Врачёвым и потому имевший к нему особую симпатию. Не помнил, когда успевал читать письма из Новосибирска и с Валдая, когда успевал отвечать на них. В пелагических глубинах время для пинагора сливалось в нечто сплошное и вязкое, долгое и липкое, из чего никак не возможно выбраться наверх, туда, где сквозь волны светит солнце, играя серебром на чешуйках мелких рыбёшек.
То и дело мимо проплывала камбала баба Дора, что-то ворчала, не бережёшь себя, касатик, эдак недолго настоящую кондрашку схлопотать, выйди, хотя бы по Красной площади прогуляйся, денёк-то какой, скоро осень, дожди пойдут, не погуляешь; где хоть этот Калач, покажи мне на карте; вона где, ишь ты, до Сталинграда рукой подать, докуда дошёл, сволочуга!
Больше всего хлопот доставляли склады, только перебросишь с одного рубежа на другой, только обоснуешь, так, ёлки-палки, опять надо перебазировать! Склады… А госпиталя, а квартирное и казарменное размещение, а мастерские по ремонту пришедшего в негодность обмундирования! Да про всё, за что ни возьмись, можно сказать: «Больше всего хлопот доставляли». День за днём нет спасения от дел, одолевавших его, как на летнем лугу насекомые одолевают коня. И не отмахнёшься. И приходилось решать всё и сразу. Только попробуешь составить систему: сегодня – это, завтра – то, послезавтра – третье… Нет! Всё и сразу!
Те же насекомые. Не распорядишься вовремя о пижме, бойцы останутся без важнейшего инсектицида. Нет, конечно, не останутся, потому что работа в ГИУ налажена безукоризненно, но контрольный звоночек никогда не повредит. Ещё в армии Александра Македонского использовали высушенную пижму, в цветках которой содержатся природные враги всех мелких ползучих тварей. До революции истолчённые цветки называли персидским порошком. В рассказе Чехова «Ночь перед судом»: «Я вспомнил о своей хорошей привычке брать с собою в дорогу персидский порошок». На предвоенной выставке интендантского снабжения, проходившей в апреле 1941 года, как самый эффективный окончательно утвердили к широкому производству порошок из далматской пижмы, которую ошибочно называли ромашкой – мухи дохнут через пятнадцать минут, клопы и тараканы через полтора-два часа…
Сейчас эта выставка вспоминалась, как сладкий сон. Чего только на ней не показывали! Создавалось впечатление, что к грядущей войне всё продумано до микроскопических мелочей, начиная с полупьекс на валенках и сапогах и кончая проволокой для тюкования. «Наше социалистическое хозяйство в состоянии обеспечить бесперебойное поступление живого скота в действующую армию, но для всякого непредвиденного случая на головном складе всегда должен быть некоторый запас замороженного мяса». А каких только разновидностей колбасных изделий не было представлено, каких рыбных полуфабрикатов типа тресковых клипфиксов, каких образцов витаминных препаратов и такого прочего! Казалось, всего в переизбытке, больше, чем нужно, что начнись война, и бойцу Красной армии будет не до сражений с врагом, поскольку ему надо всё съесть, выпить, принять в таких количествах, что хватит на сто миллионов военнослужащих.
– Столько всего интересненького, хоть самой становись красноармейцем! – восхищалась Ната.
И никто тогда не знал, что треть из заготовленной интендантами к началу войны продукции будет уничтожена немцами при наступлении и нашими при отступлении, а треть и вовсе достанется врагу ненавистному!
На выставку они ходили всей семьёй, только отец в качестве участника Всесоюзного совещания интендантов и финансистов РККА, а мать и дочки – как посетители. Надо же, апрель сорок первого… Как недавно это было и как давно! Довоенное время всё ещё хранило тепло, как кровать после того, как из неё убежал на работу твой милый человек. Нате шестнадцать, Геле – пятнадцать исполнилось. В середине лета сорокового года они переехали из Харькова в Москву, в Потаповский переулок. А теперь уже и Потаповский в прошлом.
Когда собирались на выставку, помнится, очень сердился, что жена и дочки невозможно долго копаются, меняют платья, ленты, бусы, то не нравится, это не подходит. Да они вечно такие копуши. Он уже в обмундировании, сапоги сияют, причёска волосок к волоску, одеколоном благоухает, стоит и ждёт их. Ждёт, ждёт, ждёт… Никакой дисциплины и собранности!
Но сколько бы он сейчас отдал за то, чтобы снова ждать и ждать, когда они, наконец, соберутся, договорятся между собой, кто в каком платье, кто из девочек мамину брошку прицепит, а эти туфельки уже натирают, нужны новые, а эти духи нравились, нравились, да вдруг разонравились… Как бы он сейчас любовался своими копушами, как бы целовал их в затылочки, сами по себе пахнущие так, как никакие духи в мире!
Хорошо было, когда он возвращался домой и Арбузов отвлекал его от мыслей о семье. А теперь и Арбузов исчез, и по нему тоже приходится скучать. Как он, бедняга, помнится, жаловался на то, что чешется пятка, а почесать невозможно, потому что пятка у несуществующей ноги, врачи называют это фантомной конечностью. Ноги нет, а кажется, что она есть, и либо болит, либо ломит, либо чешется. Павел Иванович удивлялся и никак не мог себе это представить, ведь у него-то конечности в целости и сохранности, и если болят или зудят, они всегда при нём.
Сейчас он согласился бы, чтобы Василий Артамонович пил, курил, ругался, сердился, лишь бы он тоже существовал. Но июль ампутировал его из жизни Драчёва. А что есть тоска по людям, которых сейчас нет рядом, как не фантомная боль?
Павел Иванович сердился на Василия Артамоновича: он, видите ли, не может в тылу отсиживаться, ему вынь да положь передовую! Главному интенданту, может быть, тоже опостылело венецианское окно, перечёркнутое андреевскими крестами, и душа рвётся туда, на Сталинградский фронт, чтобы самому на месте увидеть собственными глазами, всё проверить, отдать необходимые распоряжения. Но кто его-то отпустит? Хрулёв? Лично Сталин? Удалов? Виноградов? Никто.
Баба Дора и та ни в жизнь не отпустит.
– Ты домой-то хотя бы ходишь? Я, как ни приду, ты всё на своём посту сидишь как проклятый. Ни