Ночью двадцать пятого июля две тысячи двадцать четвёртого года его подняли по тревоге на уничтожение беспилотника. Не на рядовую «птичку», а на что-то более чем серьёзное. Поступил сигнал тревоги, что в район ответственности вошёл стратегический беспилотник, и «вертушку» Азиза отправили на поиск. Обычная штатная работа.
При осмотре места падения «ночного охотника» Азиза не нашли ни одного снаряда его пушек – они все были израсходованы в ту ночь. И когда появился беспилотник, то он пошёл на таран. Смертельный таран на высоте в двести метров. Именно эту высоту зафиксировал альтиметр[51]. Рассчитать ночью точку пересечения курса беспилотника с курсом вертолёта – сверхчеловеческие способности. Видно, сам Господь помогал ему.
Кабина пилота была насквозь прошита беспилотником длиной более двух метров. Никаких шансов на спасение.
Укры ликовали: сбили вертолёт лучшего аса России.
Они ошиблись: в этом вертолётном полку все асы!
Двадцать пятого июля две тысячи двадцать четвёртого года он не просто в свой последний полёт ушёл – он навсегда ушёл в небо. Оно приняло его, и зажглась новая звезда на ночном небосклоне. Звезда по имени Азиз…
Суворов
– Вот Суворов своих солдат называл «дети мои», «братцы», «солдатушки». Берёг и заботился, потому и шли за ним в огонь и воду. Потому и боготворили его. Может ли кто из нынешних командиров обратиться к своим бойцам «братцы!»? Для этого уважать солдата надо, заботиться и беречь, верить в него. А вот скажи мне, писатель, как на духу скажи: сегодня такое возможно?
Замполит слегка полноват, на вид едва за тридцать, лицо осунувшееся с недельной щетиной, глаза воспалены от недосыпания и взгляд потухший. Мёртвый взгляд, неживой, нельзя с таким взглядом воевать. Ты уже умер, ещё не нажав на спусковой крючок автомата. Ещё не поднявшись на штурм. Даже ещё не появившись на ЛБС[52].
– Ну, во-первых, нынче забота о солдатиках централизованная от минки[53]. Во-вторых, Суворов был не замполитом, а командиром, а это вещи разные. В-третьих, нет больше в нашей славной Красной Армии комиссаров, политруков, замполитов, а ещё комсоргов и парторгов. Ликвидировали их вместе со страной, выплеснули, как помои, зато создали институт заместителей командиров по воспитательной работе.
Я говорил, будто пирог нарезал ломтями, беря из насыпанных горкой на краю стола магазины и раскладывая их рядком. А он провожал взглядом мою руку туда-сюда, словно на этом перевернутом ящике рождался шедевр какой-нибудь инсталляции.
– В-четвертых, нутро их нынче совсем не красное, а белое, потому как идею братства и равенства вытравили и ни в Конституции, ни в уставах да наставлениях днём с огнём не сыщешь. Раз держава нынче буржуинская, значит, и армия тоже Плохишам[54] служит. А раз так, то не быть тебе им ни отцом, ни братом – незачем им тебя любить, да и не за что. Так что не журись, сынку, другая у тебя нынче печаль: ты в голову солдатикам обязан втемяшить, что нынешнее устройство – благо и что голову они обязаны сложить за Россию, а не за мамону.
Мне пофигу его нытьё: встречай вышедших из боя, находи слова, чтобы вдохнуть в их опустошённые души жизнь. Найди слова, чтобы солдат легко шёл на штурм. «Идущие на смерть приветствуют тебя, Цезарь!»[55], только вот для гладиатора смерть в поединке была практически единственным путём к свободе.
Он нормальный мужик, просто мается, душа рвётся туда, в город, а его воспитателем назначили, как в детском саду. В июне двадцать второго его рота расчищала дорогу дивизии. Тогда бестолково воевали: комроты садились в траншею в обороне или в цепи шли в атаке, вот и шандарахнуло однажды так, что на полгода в госпиталь угодил. Обратно не вернули – накрывала боль его забубённую головушку время от времени, да так, что в глазах темнело хоть волком вой на луну. Вот и оправили заведовать умами да душами солдат во вновь сформированном полку. Обещали, что временно, конечно, до полного выздоровления.
От старлея до майора путь прошёл в одно касание за три года, так что не по делу нытьё: карьера редкая. Замполитом зовут его по привычке, хотя не хочет он возиться с конспектами, отчётами, плакатами и прочим бумаготворчеством. Да и не любил он замполитовское занятие, когда надо души вывернуть, прополоскать и обратно засунуть.
Сейчас у него позывной «Баюн». Почему «Баюн»? Да не говорил он, а мурлыкал, словно кот, трущийся о ноги хозяина, вот и заработал позывной.
Он выбивает трубку об угол снарядного ящика, приспособленного под стол, сдувает просыпавшийся пепел на землю.
– Под Сталина косишь? – ехидничаю я.
– Да нет, под Мегрэ, – усмехается замполит. – Под Сталина банально, к тому же табак нужен сталинский – «Герцеговина Флор», а Сименон не сказал, каким табачком комиссар пробавлялся. Вот и у меня хрень какая-то, а не табак.
Замполит – нетипичный продукт эпохи девяностых. Он даже Сименона читал. Но это я так, ёрничаю из-за того, что не пустил он меня в Волчанск и ждёт «муравьёв»[56], чтобы они отконвоировали меня обратно в Таволжанку. Хотя зря это он: я же всё-таки тот самый платок, чтобы поплакаться в него, душу излить, сомнения развеять. Даже сопли вытереть. Ну кто ещё будет слушать его рвущие замполитовскую душу стоны?
Он вынимает фильтр, тонким проволочным ёршиком чистит камеру, дымовой канал и мундштук, вновь вставляет фильтр, соединяет чубук и мундштук, набивает камеру табаком, беря его щепоткой из металлической банки из-под леденцов. Всё делает намеренно медленно, откашливается, зажигает трубку, затягивается, выпускает дым. Его явно что-то тяготит и требует выхода.
– Вот ведь какая штука. Два года с полком, второй призыв принимаю-провожаю, а суворовским отношением к бойцам не похвастаюсь – проходное все. Не успел привыкнуть, как бойца то «задвухсотили», то «затрехсотили», то перевели куда-то. Оцифрованные мы: «двухсотые», «трёхсотые», «пятисотые»… А раньше по фамилии всех знали, а то и по имени. Да и ко мне их отношение тоже совсем, соответственно, не как к Александру Васильевичу.
Тот мог себе позволить многое – над ним только царь-батюшка был да Господь, а надо мною столько звёзд да лампасов – с ума сойти можно. И все норовят свои даже не пять копеек вставить, а целковый. Понимаешь, жизнь моя на солдат стеклась, а от них не чувствую понимания.
– А ты о чём печалишься: что не можешь, как он, к солдату всей душой, или что – для