Современная румынская повесть - Захария Станку. Страница 4

который, поднимаясь над садом, словно перерезает стволы деревьев, с волнением наблюдать за тем, как лебеди в зимнем пруду всю ночь бьют крылами по воде, чтобы она не замерзала… А вот при ветерке шепчут и звенят листья тополя, словно на ветвях подвесили колокольчики… На закате кони идут по цветущему лугу, на ходу срывая цветы кашки и жуя их, а сквозь тучи проступают красные пятна, словно из растрескавшейся бочки проливается пурпурное вино… А гром вызывает воспоминание: так с грохотом обрушивается кукуруза, когда крестьяне открывают двери плетеных амбаров…

Жить «при огне пожирающем» — это не непременно должно вызывать в сознании батальные, адские, апокалипсические картины. Жить «при вечном пламени» — значит найти свое прочное, достойное место в драматическую эпоху. Знать, что и ты — не пыль на ветру времени. Что и от тебя что-то зависит в этом мире. Что мир — это и ты, и твой народ, и человечество. Что счастье будущих поколений — и в твоих руках. Масштабность этой роли отражается в искусстве чувством осознанного историзма и оптимизма. И кто знает, может быть — даже наверное! — эпохи начинаются так же просто и незаметно, как начаты многие повести этой книги: «Дело было в сентябре тысяча девятьсот пятьдесят седьмого года…»; «Висалом Лие записался в кооператив… в феврале 1957 года»; «В тысяча девятьсот пятьдесят шестом году… я был назначен учителем…»

Владимир Огнев

Захария Станку

УРУМА

Перевод с румынского Ю. Мартемьянова.

Вся Добруджа, от мутного Дуная до вечно неспокойного моря, от диких зарослей дельты до меловых скал Калиакры, благоухала солнцем и камнем, чертополохом и бурьяном, акацией, известью и навозом.

И еще она пахла жирным илом и застоявшимся болотом, влажным камышом и соленой рыбой, гнилой травой и мохнатыми овцами, пометом перелетных птиц и кабаньим калом.

Табуны лошадей паслись в жесткой и колючей траве.

Ту же жесткую и колючую траву щипали стада быков и коров, гурты черных как смоль буйволов и маленьких рыжеватых ослов, мулов и криворогих, бородатых коз.

Среди лета, покачиваясь на широких крыльях, прилетал издалека ветер, волновал бескрайние просторы ржи и овса, ячменя и спелой пшеницы, кукурузы и подсолнуха.

В это время вся Добруджа была словно облита расплавленным золотом, будто целиком выкована из него самыми знаменитыми из знаменитых мастеров.

Осень приходила иногда с моря, на гребнях высоких вспененных волн. Иногда же — с севера, спускаясь вместе со стадами черных туч.

И тогда на диковинную древнюю землю набрасывались неистовые ураганы и обрушивались проливные дожди.

Золото Добруджи разом теряло свой яркий блеск и за одну ночь превращалось в старую, позеленевшую бронзу.

Через месяц приходила зима, огромной белой медведицей опускалась на четвереньки и, глухо ворча, принималась с натугою дуть сквозь зубастую пасть.

Растревоженные этим воем, по обледеневшей земле Добруджи с шипением вились гигантские змеи вьюг. От зари и до зари метались они между небом и землей, взрывая ослепительно-белый снег. Казалось, что повсюду с тихим шелестом пылает волшебный огонь, белый и холодный.

Какой была тогда Добруджа?

Добруджа была вся из серебра. Из обледеневшего серебра.

И земля казалась опустевшей и мертвой.

Спали, спрятавшись в своих норах, барсуки. Жирные дрофы зарывались в огромные, величиной с дом, сугробы. Зайцы, навострив уши, грызли низкие заросли шиповника, росшего на межах.

А на дорогах…

На дорогах, которые лишь местами проступали из-под снежных заносов, хозяйничали стаи голодных волков. И горе тому, кто посмел бы выйти на дорогу.

Над трубами пастушеских лачуг, турецких шалашей и татарских сел поднимались черные клубы дыма. Жители Добруджи, какого бы роду-племени они ни были, впадали в зимнюю спячку.

Только море оставалось живым, черным и невообразимо буйным. Оно стонало и ревело! Ревело зловеще и бесцельно.

Ревело одиноко — то печально, то весело.

И тревожно.

Моргал Томисский маяк, на мгновение вспарывая тьму, В ответ ему мигал из Тузлы другой маяк.

Их старания были, однако, бесполезны. Ни один моряк, ни один рыбак не отваживался выйти в море.

Даже когда в иные дни очистившееся от облаков небо было синим, как стекло, и по ночам его бархат подергивался дымкой бесчисленных звезд.

Ярко-зеленую эмаль — вот что напоминала здешняя весна!

Только скалы Добруджи оставались по-прежнему белыми, как известь.

Неизменно рыжели обрывистые склоны оврагов: казалось, уже тогда, в первые дни творения, таинственная рука, безразличная к течению времени, лепила их из глины и обжигала без спешки, на медленном, ровном огне.

В далекой своей молодости я провел несколько месяцев в этом диковинном краю. Эта повесть есть лишь запоздалое эхо давних переживаний, простых и сильных. Событий счастливых и горестных, которые нанесли глубокую и, возможно, смертельную рану бедным человеческим — увы, таким человеческим — сердцам!

I

Вернувшись на родину после почти целого года лишений, вшей и скитаний по италийскому полуострову, я распрощался в порту Констанца с матросами, которые помогли мне вернуться на отчую землю. С почтительной благодарностью простился я и с капитаном, господином Дионисие Мелку.

— В другой раз не вздумай уезжать за границу без паспорта и денег. Тюрем на свете хватает. Угодишь вот так за решетку, никто и не узнает, где истлеют твои кости.

— Больше не поеду, господин капитан. Спасибо за науку.

Сперва я попытался найти работу у портовых грузчиков. Десятники с бранью гнали меня прочь:

— Ты что, сам не видишь, какой ты есть хлипкий? На что ты нам сдался? Для работы в порту плечи нужны широкие и крепкие, а ноги здоровые.

Опять эти ноги!..

На палубе танкера, который привез меня в Констанцу, мне случалось играть с матросами в кости. Кое-что удалось выиграть. На эти деньги я купил себе в булочной продолговатый хлебец и завернул в газету. В лавчонке, полчаса поторговавшись с хозяином-греком, я получил за пятнадцать банов пригоршню старых сухих маслин. Когда я расплатился, грек стал меня соблазнять:

— А сладостей не хочешь?

— Нет. Дорого.

— Дорого? Почему дорого?

— Для моего кармана это слишком дорого.

Я рассеянно побродил по городу, обошел несколько раз вокруг статуи Овидия — здесь опальный поэт написал свои «Скорбные элегии» и «Письма с Понта», — потом наугад повернул на юг, держась тропки, вившейся вдоль берега моря, с которым мне тяжело было расставаться. Я шел ровно, не замедляя шага, но и не торопясь. И все-таки устал. Присел отдохнуть у маяка, в Тузле, где и съел все свои припасы. Перекинулся словцом со сторожем; он угостил меня кружкой воды. От маслин у меня сделалась изжога, которую надо было непрерывно