— С коллективом я пока знаком мало, первый урок оцениваю удовлетворительно, а приживусь, нет, посмотрим. Я человек не привередливый. Но военный.
— У вас было ранение? — спросил Василий Иванович, делая очередную затяжку. Дым стелился между нами, создавая полупрозрачную, дорого пахнущую завесу.
— Три красных, один желтый, — ответил я, глядя прямо перед собой. Красные — это были те, что оставили шрамы, рубцы и ноющую память в плоти. Желтый — контузия, от которой порой звенит в левом ухе, и снятся чудные сны. Не говоря о другом.
— И как? — его голос был лишен какого-либо сочувствия. Это был вопрос не товарища, а инспектора, проверяющего состояние инструмента.
— Сами видите. Сижу перед вами. Не на кладбище.
— Легко отделались?
Я усмехнулся. Легко. Я пролежал под завалом двенадцать дней, в прохладном чешском марте, и, достав меня, работающие на расчистке чехи удивились: мёртвый, а как живой!
А я и был живым. Только без сознания, с пульсом восемь и двумя вдохами в минуту. Это мне потом генерал Ахутин сказал. Профессор Ахутин. Редкий случай, третий в его практике. А практика у него — о-го-го! В госпитале я месяц не мог связать двух слов, а мир казался вот таким, как этот папиросный дым — прозрачным и нестойким.
— Легко отделался, — согласился я, кивая. В его мире, в мире человека, который провел войну здесь, в тихом Зуброве, под крылом «оборонки», наверное, так и было. Легко.
Директор отложил папиросу, аккуратно притушил её о стеклянную пепельницу, изображавшую пруд с лягушками по краям.
— И каковы ваши планы на дальнейшее? — спросил он, сложив руки на столе. Его пальцы, длинные и сильные, выглядели ухоженными. Ему бы на рояле играть.
Я пожал плечами, глядя в пространство над его головой, где прежде, верно, висел портрет императора Николая Александровича, а ныне — товарища Сталина в сером кителе и с трубкой в руке. Здесь курят, да.
— У нас в учебке, это ещё весной сорок первого, старшина говаривал: рядовой предполагает, командир располагает. Какие планы? Жизнь покажет.
— Но вы же не рядовой, — мягко, почти укоризненно заметил он. — Вы лейтенант. Командир. Пусть и взводный.
— Есть командир, перед которым и генерал — рядовой, — ответил я, возводя очи горе. То ли к небесам, сияющим осенней синью, то ли к товарищу Сталину, что взирал на нас с чуть ироничной усмешкой.
В кабинете на секунду повисла тишина. Тишина, в которой только что произнесенные слова обретали вес и резонанс. Василий Иванович проследил за моим взглядом, кивнул, как будто поставил в уме какую-то галочку.
— Логично, — согласился он, и в его голосе впервые прозвучали нотки чего-то, отдаленно напоминающего одобрение. — Но всё же. Опустимся с небес на землю. Каковы ближайшие планы? Здесь. В школе. В городе.
Я взглянул на него прямо. Его глаза были маленькими, как две свинцовые дробины, вдавленные в тестообразное лицо.
— Работать. Учителем пения. Для начала. Поступаю…
— В местное педагогическое училище? На вечернее?
— Нет, — покачал я головой, наслаждаясь на секунду его недоуменным выражением. — В педагогический институт. Чернозёмский. На заочное отделение.
— Понятно, — протянул директор, и в его голосе теперь звучало удовлетворение, густое и сладкое, как патока. Он откинулся на спинку кресла, и оно жалобно заскрипело. Институт — это надолго. Это годы заочной учебы, сессии, диплом. Учись, учись, а пока я ему — Василию Ивановичу — не конкурент. Даже мысли такой нет. А за пять лет многое может произойти. Можно найти на человека компромат, а можно просто сделать своим, приручить лейтенантика. Пять лет — целая вечность в тихой жизни маленького городка. Или мгновение. Кому как.
— Теперь конкретно, — сказал он, снова наклоняясь вперед, и его голос стал деловым, начальственным. — Урок ваш мне понравился. — Он поперхнулся, поправился: — Нам понравился. Мы с Анной Андреевной обменялись мнением. Чётко, структурно, идеологически выверено. Уверен, вы и впредь будете проводить занятия ответственно и на достойном уровне.
Я промолчал. Благодарить за такую оценку было бы глупо. Она не была похвалой. Она была констатация факта: ты выполнил норму, продолжай в том же духе. Молчание в таких случаях — лучший ответ. Оно не обязывает.
— Позвольте дать совет, — продолжил он, и его тон стал снисходительным, почти отеческим. — Вы теперь учитель. То есть представитель советской интеллигенции. В советском учителе, как говорится, всё должно быть прекрасно: и мысли, и душа, и одежда, и лицо. — Он окинул меня оценивающим взглядом, от моих хромовых, но не новых сапог, до выгоревшей, аккуратно заштопанной гимнастерки. — Вот насчёт одежды… Хорошо бы что-нибудь… гражданское. Более соответствующее статусу.
— Костюм, — начал я перечислять. — Туфли. Шляпа, галстук, портфель.
— Ну да, что-нибудь в этом роде. Для солидности. У вас, может, осталось что-нибудь с довоенных времен?
Я позволил себе горьковатую усмешку.
— В армию, Василий Иванович, я уходил, считайте, пацаном. Восемнадцать лет. За время войны малость раздался. В прежнее не влезаю. Но я что-нибудь придумаю. Чтобы всякий видел — идёт советский учитель.
Директор иронии не заметил. Или сделал вид, что не заметил. Его лицо осталось непроницаемым. Он воспринял мои слова как должное, как обещание исправиться.
— Вы учтите, Павел Мефодьевич, — сказал он, вставая, что было явным сигналом окончания аудиенции, — у нас на вас большие планы. Школа нуждается в молодых, грамотных, идейных кадрах. Вы нам подходите.
— Учту, — ответил я, тоже поднимаясь. — Непременно учту.
Он протянул руку для рукопожатия. Его ладонь была влажной, мягкой, но хватка неожиданно цепкой. — До завтра. У вас третий и четвертый урок, кажется?
— Так точно.
Планы у них, думал я, выходя из кабинета и спускаясь по лестнице. У всех на всех есть планы. У начальства — на подчиненных. У системы — на винтики.
Хорошо хоть, идти недалеко. Всего три квартала от школы до дома. Руки оттягивало футляром с «Хопром». Одиннадцать килограммов — не шутка. Нужно будет найти баян полегче, у отца наверняка найдется. Не такой звучный, актовый зал не заполнит, но для класса сойдёт.
Мысли о костюме вертелись в голове, как назойливые мухи. Костюм, самый плохонький, в комиссионке стоил две месячные зарплаты такого учителя, как я. Или все три. А мне пить-есть нужно? Нужно. И папиросы, те самые пять штук в