Они не успели опомниться, как были уже в пригороде Владимира. Машина повернула в тихий переулок, затем ещё раз, и ещё, углубляясь в застройку, которая была редкой и респектабельной. Тот район, где селились люди, которым было что скрывать за высокими заборами — не обязательно дурное, но непременно дорогое.
Машина остановилась у кованых ворот, за которыми виднелся добротный двухэтажный особняк из тёмного кирпича. Не вызывающий, не кричащий, но основательный, как человек, которому не нужно хвастаться, потому что все и так знают, чего он стоит. Невысокая ограда, аккуратная дорожка, расчищенная от снега, пара голых лип у входа, качели во дворе, засыпанные белым.
Семейный дом. Крепкий, тихий, надёжный.
Демидов открыл дверцу.
— Благодарю, Аркадий Платонович. Геннадий Иванович. Буду к горячему.
Журавлёв не поднял глаз от планшета. Коростелёв кивнул — коротко, как ставят точку в предложении. Дверца захлопнулась, и чёрный автомобиль тронулся с места, почти бесшумно, как большое ленивое животное, которое решило прогуляться. Красные огни задних фар мигнули на повороте и исчезли.
Демидов стоял у ворот.
Он не двигался несколько секунд, провожая взглядом удаляющийся автомобиль, и только когда тот окончательно скрылся из виду, его лицо изменилось.
Та самая, дежурная, приклеенная намертво улыбка слетела, как осенний лист на ветру. Под ней обнаружилось нечто другое.
Он толкнул калитку и быстро зашагал по дорожке к дому.
Входная дверь распахнулась раньше, чем он успел взяться за ручку. На крыльцо вылетел мальчик лет семи, круглолицый, вихрастый, в тёплых домашних штанах с мишками и мягких тапках, которые шлёпали по ступеням с пулемётной частотой.
— Папа! — мальчик врезался в Демидова с такой силой, что тот невольно отступил на полшага. Мелкие руки обхватили его за бёдра, вихрастая макушка ткнулась в живот. — Папа, иди посмотри! Скорее! Ну скорее же!
Демидов положил ладонь на голову сына. Машинально, привычно. Но его глаза уже смотрели поверх вихрастой макушки, в глубину дома, и в них мелькнуло что-то, чего семилетний мальчик не мог заметить, а если бы заметил — не смог бы объяснить. Что-то холодное.
— Кирилл, — произнёс он ровно. — Что случилось?
— Там! — мальчик тянул его за руку с напором бульдозера. — Он такой смешной! Но молчит! Я всё утро с ним сижу, а он молчит и молчит! И смотрит! Я ему говорю «привет», а он хвостом дёргает, но не отвечает!
Демидов остановился.
Улыбка, которая начала было возвращаться на его лицо при виде сына, исчезла. Мгновенно, словно кто-то выключил свет в комнате. Ладонь, лежавшая на голове Кирилла, чуть сжалась — совсем чуть-чуть, непроизвольно.
— Кирилл, — голос стал тише, но тяжелее. — Ты заходил в мой кабинет?
Мальчик не уловил перемены. Дети вообще плохо считывают ледяной тон, если он не сопровождается криком. Для семилетнего ребёнка тихий голос — это просто тихий голос, а не сирена воздушной тревоги.
— Ну да! Потому что он скучал! Я же слышал! Он там скрёбся и пищал! А мама сказала, что к тебе нельзя, но он так жалобно… Пап, ну пойдём уже! Пойдём, я тебе покажу!
И потащил дальше, не выпуская руки.
Демидов пошёл за сыном. По коридору первого этажа, мимо кухни, из которой доносился запах чего-то выпечного, мимо гостиной, где работал телевизор, к двери в конце коридора.
Кирилл толкнул дверь, и они вошли в кабинет.
Комната выглядела так, как и должен выглядеть кабинет человека, занимающего должность заместителя главы Гильдии: строгий интерьер, тёмное дерево, книжные шкафы до потолка, массивный стол у окна, на столе — лампа с зелёным абажуром, стопка папок, чернильный прибор с гравировкой. Всё выверено, всё на месте, ни одного лишнего предмета. Ни одного — кроме клетки.
Клетка стояла на столе. Не обычная птичья клетка и не террариум. Скорее нечто среднее: металлические прутья, плотно расположенные, основание из толстого оргстекла, сверху — решётка с замком. Клетка была предназначена для содержания мелкого животного, и животное в ней находилось.
Бурундук.
Маленький, синеватый, с характерными полосками на спине, с непропорционально пушистым хвостом, который сейчас был прижат к телу и нервно подёргивался. И… крыльями.
Абсолютно материальный.
Не призрачный, не полупрозрачный, не мерцающий — живой, плотный, из плоти и крови. Бусинки чёрных глаз блестели в свете настольной лампы, и блеск этот был неправильным, слишком осмысленным для обычного грызуна. Хоть и с крыльями.
Но главное, что бросалось в глаза, — были кроссовки.
Крошечные кукольные кроссовки. Синие. С белой подошвой и миниатюрными шнурками, завязанными кривыми бантиками. Они были натянуты на задние лапки бурундука, и тот сидел в них с выражением, которое невозможно описать иначе как «убийственное достоинство». Словно весь мир насмехался над ним, и он это знал, и он запоминал каждого поимённо.
Кирилл подбежал к столу, подпрыгивая от восторга, и ткнул пальцем в клетку.
— Смотри, пап!
Мальчик подхватил что-то со стула и поднял, держа обеими руками с гордостью мастера, демонстрирующего шедевр. Кукольные штанишки. Вельветовые. С крохотными карманчиками и дырой для хвоста, которую Кирилл, судя по рваным краям, прогрыз ножницами самостоятельно.
— А вот! Штанцы! Я сам сшил! Ну, не совсем сшил, склеил, но почти! Мама помогала немножко с дыркой для хвоста, а так всё сам! Осталось только надеть. Поможешь?
— Кирилл.
Голос Демидова прозвучал как щелчок кнута — негромко, но с той хлёсткой точностью, от которой даже взрослые люди вздрагивали на совещаниях.
Мальчик осёкся на полуслове. Штанишки повисли в его руках. Он посмотрел на отца снизу вверх и впервые за весь разговор увидел то, что должен был увидеть давно: ледяные карие глаза, сжатые челюсти, складку между бровей, которая появлялась только тогда, когда папа сердился по-настоящему, не по-игрушечному.
— Я же говорил тебе, — Демидов произносил каждое слово отдельно, как гвозди в доску вбивал. — Не заходить в мой кабинет, пока меня нет. Говорил?
— Да, но…
— Говорил?
— … да.
— И не трогать мои вещи. Тоже говорил. Верно?
Кирилл шмыгнул носом. Нижняя губа задрожала — не от обиды, а от того внезапного страха, который накатывает на ребёнка, когда он понимает, что заигрался.
— Но он не вещь, пап, — прошептал мальчик, и это прозвучало не как возражение, а как мольба. — Он живой. Он смотрел на меня. Через прутья. Так жалобно. Как будто просил, чтобы с ним поиграли. Он же один тут сидит, целыми днями. Ему же скучно.
Демидов молчал несколько секунд. Молчание это было плотным и тяжёлым, как