Нельзя было дядю долго оставлять на перроне в таком положении, и придумать я ничего не мог.
И вдруг прямо к перрону подкатил единственный в городе красный пожарный автомобиль. Пожарники с него кубарем слетели, тянут брандспойты и кричат:
— Кто звонил? Где горит?
В этот момент к ним подошел Витька — бледный, дрожащий — и сказал пожарникам:
— Т-товарищи! Эт-то я...
— Что ты? — уставился на него главный пожарник.— Ну, отвечай!
— Я звонил...
— Ну,— сдвинул брови пожарник,— и где же горит? По какому случаю звонил?
— Н-не гор-рит— сказал. Витька, заикаясь, — то есть вроде бы, срочное дело, оно горит, а так не горит...
— Горит — не горит! — Вконец рассердился пожарник.— За такие шутки в военное время знаешь, что бывает? — и ухватил Витьку за шиворот. Витька затрясся от страха, но показал пожарному на дядю Петю:
— Вот... из-за него я... Не на чем ему до дома добраться.
— А кем он тебе-то приходится? — смягчился пожарник.
— С-соседом!— всхлипнул Витька.
— Н-да! — сказал пожарный начальник.— Дать бы тебе по шее...— И обернулся к дяде: — Садитесь, товарищ, хотя и не положено. на нас ездить, вы, как фронтовик, должны бы понимать...— Он покосился на Витьку: — А тебя надо бы в милицию отправить.
Витька потупился. Но пожарники не стали отправлять его в милицию. Мы все уселись рядом с пожарниками на скамье, и автомобиль покатил к нам на Ямскую. Витька мне по дороге рассказывал, как он сообразил пройти в дежурку и позвонить в пожарную часть. Я вот растерялся и ничего придумать не мог, а он сообразил.
Мать, увидев дядю, заплакала. Тетя Надя села к ней на кровать, и они стали плакать вместе. Дядя слушал-слушал,потом стукнул кулаком по столу:
— Хватит! Как пожарные сирены! Рано меня отпевать! Живой я. Это главное... Каждая моя нога фашистам в пятьдесят фрицев обошлась... баланс...
Пришли к нам соседи. Явились старики Прасковьевы и принесли сохранившуюся с довоенного времени бутылку наливки, а Верка не пришла. Дядя о ней и не спрашивал. Тетя Надя подливала ему в стакан, а он пил молча и все о чем-то думал. Удивительно стал серьезным. На груди — орден и две медали, а не хвастает.
Мне хотелось дядю как-то развлечь: я рассказал ему, что в лесу за Томью возле детского дома стоит бюст Дюма-отца, что дядя, если хочет, может посмотреть на него в любой день. Он отмахнулся:
— Что — бюст! Грехи молодости! А к детишкам вправду не мешает съездить... Может, фокусы им показать, руки-то у меня еще действуют! О фронте им рассказать, о том, как люди гибнут за то, чтобы они росли и жили на свободной земле, чтобы счастье у них было.
Когда гости ушли, дядя с матерью о чем-то шептались. И я не слышал, что говорила мать, а слышал некоторые дядины слова:
— Большой уже... надо сказать... все равно узнает от других... Я сам скажу...
Дядя подозвал меня, обнял сильной рукой:
— Ты вот что... Я видел войну... бывает такое дело, когда легче умереть, чем отступить. Так под Москвой, например, отступать было некуда... Тысячи хороших людей погибли, но не отступили... Вот и отец твой... Погиб. Была «похоронка» месяц назад, да мать не хотела тебе говорить. Впрочем... да ты не реви, не реви! Возможны всякие ошибки. Надо ждать, надо верить. Ну, а если и погиб, надо быть его достойным. Не зря погиб, за Родину голову сложил.
Все закружилось у меня перед глазами, и слезы текли сами по себе.
Тогда дядя на меня прикрикнул:
— Не барышня ты ведь! На моих глазах много погибло людей! Прекрасных, замечательных! Надо о них помнить! Надо жить и за них, а не реветь белугой! Я с вами. Мать у тебя есть. Надо о ней заботиться...
Не помню, как я уснул в тот вечер. Во сне мне улыбался отец, а я все боялся забыть его улыбку, мне хотелось запомнить ее надолго, навсегда. И видел я за спиной отца Москву столицу и Спасскую башню с самыми главными часами страны — курантами. Куранты били торжественно, громко, их звон пронизывал меня насквозь. Слышал я еще, как по всей стране курантам отвечают боем тысячи разных часов. И среди них я различал звон деревянных часов Ариадны Амнеподистовны и мелодичное позванивание отцовских часов, игравших «Интернационал». Потом загрохотал бой, заметались языки пламени, дым застлал округу. Но снова торжественно ударили куранты, и все звуки как бы померкли, и дым рассеялся, и стало светло, ослепительно светло. я вздохнул и открыл глаза. Мать отдернула занавески.
20. ЧАСЫ ГОВОРЯТ: «ТАК!»
Вновь теплынь на дворе. Я распахнул окна в сад, и упиравшиеся в стекла тяжелые кисти черемухи распрямились, хлестнули меня по лицу, оно покрылось горьковатой ароматной влагой. Я утерся полотенцем — теперь и умываться не надо.
Поет в саду у Штаневича невидимая птица. Кричит на улице старик-точильщик: «Нажжи, ножжницы тач-чу!» Это