Дети ночи - Евгений Игоревич Токтаев. Страница 5

мира. Пока что такого величия мальчишке ничто не предвещает. Тем интереснее.

Но увы. Не суждено увидеть. Он знал это совершенно точно, хотя никогда не составлял свой собственный гороскоп.

Нет, с ним скоро будет всё кончено. Для этого не нужно смотреть на звёзды. Лишь желание оставить потомкам ещё хотя бы одну законченную книгу, заставляло его работать. Но теперь, после получения письма, по жилам разлилась чёрная желчь, вгоняя разум в жестокую хандру.

Письмо…

Прошла уже пара нундин, как он получил его из рук купца, торговца шафраном, у которого остановился. Тоже клиент Цицерона. Оплату за комнату берёт вполне посильную, что очень кстати. Деньги пока ещё есть, но тают, и уже недалёк, уже виден тот пасмурный день, когда Публий Нигидий, когда-то претор и легат, станет нищим. Он старательно экономил на всём, и лишь от оплаты привратнику библиотеки не мог отказаться. Эта единственная отдушина ныне была для него важнее хлеба насущного.

Итак, письмо. Он против своей воли выучил его наизусть, но каждый день, когда поутру приходил к водопаду, недалеко от северной окраины города, доставал его из полотняной сумки и перечитывал снова и снова, сам не зная, зачем.

Оно жгло руки…

Публий раскрыл сумку и извлёк кожаный футляр. Достал из него свиток, развернул.

Марк Туллий Цицерон шлет привет Публию Нигидию Фигулу.

Когда я уже не раз спрашивал себя, что мне лучше всего тебе написать, мне не приходило на ум не только ничего определенного, но даже обычного рода письмо. Ибо одного привычного рода писем, которым мы обыкновенно пользовались в счастливые времена, мы лишены в силу обстоятельств, а судьба привела к тому, что я не могу написать что-либо в таком роде и вообще подумать об этом. Оставался печальный и жалкий род писем, соответствующий нынешним обстоятельствам. Его мне также недоставало. В нем должно быть или обещание какой-нибудь помощи, или утешение в твоем страдании. Обещать было нечего. Сам я, приниженный одинаковой судьбой, прибегал к помощи других в своем несчастье, и мне чаще приходило на ум сетовать, что я так живу, нежели радоваться, что я жив.

Хотя меня самого как частное лицо и не поразила никакая особенная несправедливость и при таких обстоятельствах мне не приходило в голову желать чего-либо, чего Цезарь мне не предоставил по собственному побуждению, тем не менее меня одолевает такое беспокойство, что мне кажется проступком уже то, что я продолжаю жить, ведь со мной нет и многих самых близких, которых у меня либо вырвала смерть, либо разбросало бегство, и всех друзей, чье расположение ко мне привлекла защита мной государства при твоем участии, и я живу среди кораблекрушений их благополучия и грабежа их имущества и не только слышу, что само по себе уже было бы несчастьем, но также вижу — а нет ничего более горького, — как растаскивается имущество тех, с чьей помощью мы когда-то потушили тот пожар. И вот в городе, где я еще недавно процветал благодаря влиянию, авторитету, славе, я теперь лишен всего этого. Сам Цезарь относится ко мне с необычайной добротой, но она не более могущественна, нежели насилие и изменение всего положения и всех обстоятельств.

И вот, лишенный всего того, к чему меня приобщила и природа, и склонность, и привычка, я в тягость как прочим, так, мне, кажется, и себе самому. Ведь будучи рожден для непрерывной деятельности, достойной мужа, я теперь лишен всяческой возможности не только действовать, но даже думать. И я, который ранее мог оказать помощь или никому не известным людям, или даже преступникам, теперь не могу даже искренне обещать что-либо Публию Нигидию, ученейшему и честнейшему из всех и некогда пользовавшемуся величайшим влиянием и, во всяком случае, своему лучшему другу. Итак, этот род писем отнят.

Этот род писем отнят.

«Не могу ничего обещать».

…подтверждаю тебе одно: в тяжком положении, в каком ты теперь, ты не будешь особенно долго; но в том, в каком и мы, ты будешь, пожалуй, всегда.

Марк Туллий сетует и плачется, что ничем не может помочь старому другу, при этом даёт туманные обещания.

…я вижу, что тот, кто могущественнее всех, склонен согласиться на твоё возвращение.

И россыпь слов, в коих он не просто силён — велик. Россыпь ничего не значащих слов. «Расположение народа», «всеобщее согласие».

Расположение к кому? К нему, Нигидию?

Ох, дорогой Марк, какая же это напыщенная чушь… Какое может быть расположение народа к тому, коего боятся, как мага, познавшего неведомые таинства и способного на непостижимые простыми смертными вещи?

«Я сойдусь», «я проникну в его круг», «сделаю больше, чем решаюсь написать». Зарёкся обещать, но обещаю.

Слова. Это просто ничего не значащие слова, дорогой Марк.

Письмо написано, похоже, ещё прошлой осенью. Долгий же оно проделало путь сюда, в Тарс. Очень долгий.

А некоторые доходят быстрее. Совсем недавно, в майские ноны стало известно, что менее двух месяцев назад, в мартовские иды, вернее, на второй день после них, на другом краю Ойкумены, при Мунде, в Испании, Цезарь разбил Тита Лабиена и сыновей Помпея. Гней Младший убит, как и Лабиен. Секст спасся чудом.

Да, конечно же такие вести имеют государственную важность и их не везут «туда, не знаю куда», в надежде, что адресат сыщется на месте. Да и вовсе не Фигул таковым является. Потому и приходят они быстрее.

Но ведь дело не в этом. Вовсе не в скорости доставки письма тут дело.

Я проникну в его круг, чего до сего времени не допускала моя совестливость…

Совестливый Марк Туллий куда-то там проникает, а Цезарь, очевидно, не заметив этого, с двумя ещё не распущенными ветеранскими легионами отбывает в Испанию добивать помпеянцев.

…чем менее я