⁂
Конечно, представления об эмигрантской ностальгии по Родине и по березкам как ее символу не были беспочвенной фантазией деятелей культуры и рядовых жителей СССР. Беглецы из революционной России покидали свою страну спешно, часто почти с пустыми руками. Но они уносили с собой то, что отнять у них было невозможно, – память и опыт, плоды социализации в Российской империи. В последние десятилетия ее существования на волне роста русской национальной идентичности береза оказалась одним из объектов внимания массовой культуры. Художники стали выбирать в качестве сюжетов крестьянский труд, быт и праздники в антураже березовых рощ[845]. Появлялись публикации с литературными произведениями, посвященными березам. Так, в 1894 году отдельной брошюрой был опубликован пространный рассказ Н. Селезнева «Белая береза», который выдержал в дореволюционной России шесть изданий и был оценен Львом Толстым как «недурной», или «посредственный»[846]. Между 1895 и 1915 годами в издательстве Ивана Сытина девять раз выходил песенник «Ах ты, береза!» объемом в три десятка страниц[847].
В самой России в годы Гражданской войны литераторы, не симпатизировавшие советской власти, могли излить ностальгию по старой России через обращение к березе. Сергей Есенин в этом был не одинок. Так, его ровесник, российско-советский поэт Всеволод Рождественский, которого коллеги по литературному цеху устойчиво недолюбливали, якобы в 1920 году написал стихотворение «Береза», по стилистике гораздо больше подходящее на роль претекста советских стихов о «белоствольных красавицах» 1960–1970-х годов, чем «Родина» Лермонтова или даже «Белая береза» Есенина:
…Наряд ее легкий чудесен,
Нет дерева сердцу милей,
И много задумчивых песен
Поется в народе о ней.
Он делит с ней радость и слезы,
И так ее дни хороши,
Что кажется – в шуме березы
Есть что-то от русской души[848].
Так что в эмиграции первой волны ностальгия могла в качестве якоря памяти использовать и березу. Вот и Рахманинов на швейцарской вилле «Сенар», подобно А. П. Чехову в ялтинском саду, настойчиво высаживал березки и заботливо ухаживал за ними. Даже такой оригинальный ум и гонитель стереотипов, как Владимир Набоков, в парижских стихах, написанных в 1939 году, умолял Родину не смотреть на него «дорогими слепыми глазами» «сквозь дрожащие пятна березы»[849],[850].
Почитание березы поддерживалось и благодаря религиозности многих эмигрантов первой волны. Так, историк Петр Ковалевский оставил запись о праздновании в 1943 году православной Троицы в Клиши близ Парижа под немецкой оккупацией:
Завтракал у Игнатьевых. Троица в Клиши прошла удивительно: масса народа, церковь заставлена березами, на полу трава, сооружена новая икона-кивот храмового праздника. Всем дан обед, нищие накормлены и даже бедные французы-соседи[851].
Вероятно, и эмигранты второй волны, ушедшие с территории СССР вместе с отступавшими войсками гитлеровской Германии и ее союзников, могли тосковать по березкам, например обращаясь к образам, созданным Есениным, которого в 1940-е годы не мешали публиковать оккупационные власти. Позднее, в 1950–1960-е, тоска эмигрантов обеих первых волн по «русским березкам» могла подпитываться советской культурной политикой, прежде всего через гастрольную деятельность женского ансамбля танца «Березка», пользовавшегося в те годы бешеной популярностью за рубежом. Третья же волна эмиграции – еврейская – в 1960–1980-е годы могла быть носителем любви к березам, которая расцвела на фоне консервативного поворота Советского государства и общества к прошлому, корням и почве. Ярким примером дискурса о березе в эмигрантской культуре третьей волны представляется творчество М. А. Гулько.
Михаил Гулько получил в Москве образование горного инженера и работал по специальности в Донбассе и на Дальнем Востоке. Параллельно любительски, а затем, получив музыкальное образование, профессионально выступал как музыкант и певец в ресторанах и на концертах. В 1980 году он эмигрировал в США, посвятив последующие десятилетия концертной деятельности певца и музыканта. С 1981 года Гулько выпустил более двадцати альбомов и сборников песен[852]. С 1990-х Гулько ежегодно гастролировал в бывших союзных республиках.
Березовый мотив нередко повторяется в творчестве Гулько. Его первый альбом «Синее небо России» назван по одноименной песне на музыку Михаила Звездинского, в припеве которой звучат такие есенинские строки:
Ой ты, синее небо России,
Ухожу, очарован тобой,
А березки, как девки босые,
На прощанье мне машут листвой[853].
В одном из интервью, когда речь зашла о бурных эмоциональных реакциях русских слушателей и слушательниц (и самих исполнителей) на его песни, Гулько сослался именно на эту песню:
– Михаил Шуфутинский вспоминал, что, записывая ваш альбом «Синее небо России», в котором он делал аранжировки, вы с ним и сами всплакнули – так вас проняло…
– Режиссер-американец не мог понять, что с нами происходит, – мы долго пытались на ломаном английском объяснить ему, что означают слова: «А березки, как девки босые, на прощанье мне машут рукой». Ну непонятно американцу, как деревья могут жестикулировать…[854]
В песне «Синее небо России», как и в песне Владимира Трепетцова «Белая береза» (1960) в том же альбоме, используется традиционная образность, восходящая к фольклорным истокам, – образ женщины и объект несчастной любви («За рекой над лесом рос кудрявый клен, / В белую березу был тот клен влюблен»)[855].
В репертуаре Гулько есть песни необычного для советской культуры содержания. Во-первых, это песни, в которых образ березы вплетен в лагерную тематику. Такова песня Михаила Гулько «Березы на зоне» из альбома 1984 года «Сожженные мосты». Гулько, вопреки слухам, не имел собственного тюремного опыта, но начиная с 1990-х годов часто выступал с концертами в местах лишения свободы. В песне «Березы на зоне» деревья служат символом несчастной доли, отдушины в невыносимой жизни, местом памяти о родном крае:
Я помню березы на зоне —
Вы были и в этом краю.
А вечером в лагерном звоне
Вы жизнь украшали мою.
Мне грезились ночью березы,
Мне снились родные края.
Мне виделись матери слезы,
Больная старушка моя[856].
Уже после распада СССР, в 1996 году, вышел альбом «Заграница», название одной из песен в котором послужило заголовком этого очерка. Песня Гулько из этого альбома «Березы в кадках» посвящена эмигрантской ностальгии по далекой, недоступной Родине. У этого образа был прообраз, созданный в 1962 году Андреем Вознесенским. В его стихотворении «В эмигрантском ресторане» есть такие строчки:
Ресторанчик «Русский мишенька».
Говорили: не ходи.
В кадушке, будто нищенка,
Березка в бигуди…[857]
Лейтмотив песни Гулько – широко распространенное среди россиян, никогда не бывавших за границей, убеждение, что березы за границей расти не могут иначе как в искусственно созданной среде:
Домой возвращаются птицы
Из разных далеких стран,
А в той стороне за границей
Для русских там есть ресторан.
Оркестр играет с подмостков
И русские песни звучат,
Но там у столов березки,
Березки там в кадках стоят.
Приходят туда степенно,
Чтоб русскую речь услыхать.
Приходят к березке пленной,
Чтоб вместе потосковать.
В прокуренном воздухе синем
Раздольная песня плывет,
Тоска по просторам России
Вдруг горло сожмет.
И вспомнится детство, и слезы
Невольно покатятся с глаз.
Вы в сердце вросли, березы,
Как трудно, родные, без вас.
Жить на чужбине не сладко
И нету печальней судьбы,
Чем видеть березы в кадках
Вдали от родной стороны.
Да, жить на чужбине не сладко,
Я шел бы по шпалам домой,
Чтоб видеть березы не в кадках,
А в роще у вас под Москвой[858].
Последние строки «Берез в кадках» цитируют популярную в 1960-х годах песню Давида Тухманова и Михаила Ножкина «Последняя электричка» (1966):
Опять от меня сбежала
Последняя электричка,
И я по шпалам, опять по шпалам
Иду домой по привычке[859].
Скорее всего,