Вижу сердцем - Александр Сергеевич Донских. Страница 145

виновных. Из района вновь прибыли проверяющие. Алексей Фёдорович привычно натопил для них баню, сорганизовал обильный стол, потом – рыбалка, охота. Вскоре в районной газете появилась статья, которая язвительно повествовала, что в Новопашенном «засел и окопался» кляузник по фамилии Сухотин и терзает людей: они трудятся в поте лица, а он, скучающий, полоумный пенсионер-домосед, строчит во все инстанции жалобы, измышляет, клевещет. Коростылин самолично завёз Ивану Степановичу газету домой, дождался, пока тот дочитает, а потом мирно и даже дружелюбно справился:

– Ну, теперь, Степаныч, понял ли, что людям виднее, как жить? Ты пойми, бедовая голова: страна разваливается, жизнь кругом кувырком пошла, а ты – хм! – хочешь, чтобы наш колхоз процветал. Не блажи, старина! Радуйся тому, что есть. Теперь – каждый за себя: капитализм подкрадывается и уже просачивается во все щели. Новую Россию начинаем строить на обломках старой. Что получится – бес её знает! Может, и впрямь суждено стать мне помещиком, а может, срок отмотаю или пулю в спину получу от компаньона. Не будем загадывать. Ну, всего тебе доброго… утопист ты наш! Только знай: меня ты не утопишь!

Ушёл Алексей Фёдорович, а старик крепко-накрепко зажмурился, будто света белого не хотел видеть, медленно по стене осел на корточки. «Ясное дело, что не утоплю, потому как г…. не тонет». Утром шёл по Новопашенному, а люди указывали на него пальцами, с улыбочками отвечали на его приветствия.

Дома сказал жене:

– Вот что, Ольга, собирай-ка, родная, вещички – пойдём искать угол милее. Свет велик. Не смогу я жить в Новопашенном: не люб я людям и мне они постылы. Собирайся!

– Ой, Ваня! – повалилась на стул Ольга Фёдоровна. – Как же так? Куда же?

– А куда глаза глядят!

– Хозяйство как же? Куры? Свинья? Коза? Да и дом не бросишь. Зачем ехать сломя голову? Вросли мы сердцем в Новопашенное, здесь наши родители схоронены. От тоски засохнем! Нет, Ваня, надобно перетерпеть людскую злобу.

– Нет! – зыкнул старик. – Не могу я с ними рядом жить. Не могу и не хочу! Они – стадо, а вожак у них – злыдень и варнак. Прости, Олюшка, пошёл я.

– Куда?! Потёмки уже, глянь!

– Не держи – ухожу!

И – ушёл.

Ольга Фёдоровна понадеялась: помыкается в ночи, помесит осеннюю слякоть, замёрзнет, вымотается и – вернётся, сумасшедший, в тепло и уют дома. Но не по её замыслу вышло – крепок задумкой оказался Иван Степанович. Ушёл в зимовье, день пути от Новопашенного. Однако пожив там месяц-другой, перебрался под бок родной земли: не справился с удушьем тоски, далеко от жены и односельчан не смог уйти. Обосновался в пастушьей избушке, давным-давно брошенной; переложил печку, перестелил полы, бродячую собаку Полкана приютил, – потихоньку обжился.

Большой областной начальник узнал о злоключениях Сухотина, лично приезжал в район, разбирался, – сняли Коростылина с председателей тогда ещё колхоза. Однако едва начались в стране либеральные реформы разудалых девяностых годов, он был восстановлен в должности, а точнее – избран председателем акционерного общества.

* * *

Старик очнулся, приподнялся на локте – распухшая, через край налитая болью голова сама собой, будто на верёвочке была, запрокинулась назад; досадливо отпал на сено. Успел разглядеть двух-трёх доярок, которые заплетающимися ногами направлялись к выходу с поклажами в руках. За оконцами уже мутно, потёмочно. Шаги угасли, и старик понял, что народ разошёлся по домам. Коровы дремали, с закоптелого низкого потолка серо тёк электрический свет двух засиженных мухами лампочек. Рядом с собой Иван Степанович обнаружил посвистывающего простуженным носом Стограмма.

Ещё раз приподнялся – удачнее, не бросило, но в затылке саднило жутко. Посидел, не шевелясь. В коровнике парно и влажно, густо пахнет скотом, молоком и сеном. Старик любил эти запахи естества, трудовой жизни крестьянина и на горе, бывало, скучал по ним. Он просто сидел, дышал и думал: «Ан всыпали мне бабы по первое число. Так мне, старому дуралею, и надо. Ишь оно чего: учить вознамерился, – пробовал думать с улыбкой, посмеиваясь, однако мысли его, как живые и сильные существа, настойчиво склонялись в другую сторону: – Глупые бабы, страшно глупые! Живут, ровно скоты. Не видят ни красоты жизни, ни правды её. Слепые! Позволили им тёлку забить и мясо разворовать – ух, сколько счастья! Ахционерши, видите ли, они… тьфу, остолопки! Ферму не сегодня-завтра закроют: нету скота, посевные поля урезали. Того нету, другого нету, ничегошеньки нету уже, чтоб жить по-людски… а председатель тем часом машинищу себе иноземную отхватывает, беспрестанно гоняет на ней в город: говорят, дело у него там. Хм, а здесь, получается, у него делов нету? Эх! Себя губим – Новопашенное гибнет, страна разваливается. Не народился, видать, истый хозяин для нашей земли».

– Пропащие мы люди, пропащие навеки вечные! – по привычке долгой одинокой жизни произнёс он вслух; и в порыве горестных, но гневливых чувств машисто, словно бы хотел кого боднуть, качнул головой. Вздрогнула боль – застонал, снова повалился на сено.

Прислушивался к запахам, выискивал в них дух парного молока, луговых цветов, чуял сердцем, как вживе пахнут ромашки, лютики, сок скошенных трав.

Вспомянулось старику лето – солнце и накатившая на него туча. Послышалась ему весёлая бегучая капель робкого, тоненького дождика. Громыхнуло в небе – и дождь припустил, как бы повзрослев, и, точно подросток, бурно развеселился, расшалился. Прошли минуты – и молоденький дождик превратился в дюжий, крепкий ливень; он треплет и низко пригибает травы и ветви, вспенивает землю, гремит по крышам. Однако недолог и такой дождь: из-под туч вырвались, как его соперники, солнечные, лучистые ливни, и вскоре над землёй беспомощно зависли, неумолимо растворяясь, навечно пропадая в далях, разноцветные водяные ниточки. Дождь словно бы умер, и умер красиво, радостно, вот этими нежными, кроткими, сверкающими струйками.

Любил Сухотин, когда дождь пронёсся, за краткий получас отхлестал, отсверкал, родился и – умер. Не нравились ему затяжные дожди, всякие нудные непогодицы, когда подолгу слякотно, сыро, серо. «Почему человек не может так же красиво прожить и умереть? – подумалось ему в светлой печали сердца. – Почему мы отравляем свою жизнь, коверкаем её, чураемся красоты?»

Снова не сдержался:

– Да угомонись ты, старый! Зачем пустое перемалывать?

* * *

– Кто там шумит, а драки нету? – хрипуче прогудел Пелифанов. – Ты, что ли, дед, опять развоевался?

Старик сполз с сена и присел на корточки рядышком с электриком. Тот уже выбрался из кормушки и подбрасывал в «буржуйку» поленья, шурудил в ней клюкой, поднимая из-под золы тлеющие рдяные угли. В лицо старика пахнуло смолью и жаром. «Живё-о-м», – подумал он, немножко ослабляясь сердцем, радуясь