Ну, такое у него было детство, ведь с 91-го года на детдома все забили, и во многих местах воспитанникам приходилось выживать, чтобы не загнуться от голода. Он и выживал на улице, побирался, что-то зарабатывал, ещё и умудрялся следить за младшими.
Но в восемнадцать лет его выставили за порог, и он сразу пошёл в армию, где ему понравилось, и даже штурм Грозного не изменил его отношения.
Выживал он, и мы с ним. У нашего отделения всегда были банки тушёнки и сгущёнки, дымовые гранаты, чтобы укрываться от снайпера, и сигнальные ракеты, бинты и прочее, даже салфетки и одеколон, чтобы обтираться, когда было негде помыться. Многое из этого добывал Шопен.
Что-то менял, что-то находил, ни с кем не ругался и завёл в других подразделениях много друзей. Один чеченец из дудаевской оппозиции, воевавший на нашей стороне, даже свои чётки ему подарил за что-то, а мы уже знали, что для мусульман это был знак очень серьёзного уважения.
Шопен коллекционировал много чего для себя, в основном всякую мелочь. Нас не забывал — мы не голодали, он всегда находил, чем поживиться даже во время тяжёлых боёв в самом городе.
Поначалу его звали Баландой, но я только недавно узнал от Шустрого, почему. Потом его прозвали Гусём — он однажды завалился в наш БМП на марше с живым гусём, который тут же до крови ущипнул Халяву. Гуся пришлось придушить и спрятать, а то бы весь взвод обвинили в мародёрстве. Потом его съели.
Ну а потом прозвали Шопеном. Тут и из-за фамилии, и что парень хорошо играл на гитаре. Ещё он был глухим на левое ухо, слышал им туго. Причём в военкомате во время комиссии он об этом умолчал, ведь хотел в армию, так как идти ему было некуда, а врач-лор это даже не проверила.
Ну а возражения начитанного Самовара, что среди композиторов глухим был Бетховен, а не Шопен, никто не принял, и прозвище прилипло до конца службы.
Да, весёлый парень, и находчивый. Но детдом оставил на нём серьёзный отпечаток, и в мирной жизни он потерялся. Я даже не верил, что такое возможно, пока сам не увидел. Ему жить в городе во взрослом возрасте стало сложно. Всё для него было непривычным.
Шопен всё детство жил в своём мире, который существует рядом с нашим, и в армии многое ему было понятно, а вот потом всё изменилось. Он не пропадал с голода, ведь у него уже были навыки выживания в городе, но вот многое вводило его в ступор — он не понимал кучу вещей, которые для нас были очевидны. Ведь мы-то росли в семьях, пусть многие из нас и не в полных.
Он не знал, как платить за свет и как работает почта, не умел звонить по телефону или ездить на автобусе, не понимал, как вести себя в кафе или для чего нужно покупать билет на электричку, если можно ехать нахаляву и не попадаться проверяющему. В плацкартный вагон он впервые попал только с нами, и поначалу как восторженный ребёнок лазил по верхним полкам. Одежду раньше он себе не покупал вообще никогда, и однажды его на рынке чуть не побили продавцы, когда он чуть не ушёл в штанах, за которые не заплатил.
Курс валют для него вообще был тёмным лесом. Шопен никогда не ходил в больницу без воспитателя и не понимал, как обращаться с деньгами, из-за чего спускал их на всякую хрень после покупки еды.
Сахар он вообще впервые увидел только в армии, до этого думал, что чай бывает двух сортов — сладкий, когда изредка приходили подарки от спонсоров, и горький, который они пили каждый день.
Он пытался пойти по контракту, чтобы хоть как-то оставаться в привычной среде, но тогда это всё только зарождалось, и «контрабасом» его не взяли.
Я сам бы не поверил, но так бывает, и даже служившие с нами парни из самых глухих деревень нашей страны адаптировались к городу куда лучше. Но ему никто ничего не объяснял раньше, а просто пинком вышибли из привычного ему мира в наш.
И что хуже всего — его добротой пользовались другие. Шопен привык помогать всем, вот ему и садились на шею всякие гады.
И вот, он жил в общаге, занимаясь только мелкими подработками, в основном таскал тяжести на оптовой базе, и я знал, что если не вмешаться, судьба ему грозит незавидная. И мы хотели вернуть его к нам.
Чем ближе мы подъезжали, тем лучше я его вспоминал. Кстати, надо будет напомнить ему об одном случае…
* * *
— Да туда смотри, — возмущался Шопен, яростно жестикулируя руками. Звук «Р» он почти не выговаривал. — Вон там, на пятом этаже, на балконе. Три ящика с тушняком мы заныкали. Забрать надо, пока там никого нет.
— Там? — Шустрый никак не мог понять, куда смотреть.
— Ох, ну ты чё, Боря? Вон, та хрущёвка, на пятом этаже, говорю же, где антенна висит. Вон, мы со Старым повязали туда платок на перила, смотри! Сгоняй туда, спусти их на верёвке, мы примем внизу. Давай быстрее, братан!
— Туда?
— Ты достал! Другой подъезд вообще!
— Да пальни трассерами, — подсказал я. — А то ты так показываешь, я бы и сам не понял, если бы не знал. И быстренько заберём, пока никто не понял, что там.
— Ща, — Шопен оживился и вскинул автомат.
Та-та-та!
Яркие трассирующие пули были хорошо заметны в вечернем сумраке.
— Я понял! — завопил Шустрый. — Я сейчас…
— Ëперный театр… ложись! — крикнул я.
— Чёрт-чёрт-чёрт, — запричитал Шопен. — Ухи береги!
Стоящий неподалёку от нас танк начал разворачивать башню. Мы упали на землю.
Ба-бах!
Волосы встали дыбом. С земли рядом с танком подняло в воздух пыль и отбросило мелкий мусор. А балкон, на котором мы спрятали трофейную тушёнку и натовские армейские сухпайки, найденные в одной из квартир при зачистке от боевиков, разлетелся на куски вместе с участком стены.
Люк на башне танка открылся, оттуда высунулась перемазанная голова в шлемофоне. Лицо чёрное, только зубы белели.
— Как мы туда попали с первого раза! — командир танка засмеялся. — А чё там было-то? Зачем вы туда указывали? Снайпер засел?
— Уже