В обеденный перерыв Роман настраивает радиоприемник, но в это время они летят над центральными регионами Австралии, где нет не только радиолюбителей, но и вообще ни одной живой души. К своему удивлению, Роман слышит тихое потрескивание, однако четче и громче звук не становится. Хеллоу, говорит он. Здрасте. В российском сегменте к стене над рабочим столом прикреплена фотография Сергея Крикалёва — первого россиянина, участвовавшего в первой экспедиции на космическую станцию, человека, который помогал ее строить, человека, который полетел в космос гражданином СССР и провел на «Мире» почти на полгода дольше запланированного срока, потому что за время его миссии СССР прекратил свое существование и космонавт не мог вернуться на родину. Целый год он ежедневно переговаривался через любительский радиоприемник с кубинкой, которая передавала ему новости о его разваливающейся стране. Для Романа Крикалёв — настоящий герой. Его кумир. Не снискавший большой славы, зато умный, спокойный и мягкий человек.
Нельзя иметь все и сразу, думает Пьетро, вытирая вилку. Приправ на орбите мало, свежий хлеб тоже в дефиците; чесночный эксперимент дал обратный эффект, только ослабив вкус и обоняние, которые и без того были хуже некуда. И все же время от времени эйфория подкрадывается на мягких лапах, настигает тебя в самые пресные мгновения, и тогда сквозь металлический корпус корабля ты чувствуешь звезды Южного полушария. Даже не глядя, ты чувствуешь их во всем их изобилии и многообразии. А дочь была права, задав ему тот вопрос о прогрессе, и сейчас Пьетро раскаивается, что прореагировал на него столь самоуверенно и софистически, ведь вопрос возник в душе, которая была совершенно невинна и надеялась получить столь же невинный ответ. Не знаю, милая, следовало ему сказать. Это было бы правдой. В самом деле, кто, увидев, как невротически человек захватывает планету, нашел бы его поведение красивым? Мужское высокомерие. Высокомерие настолько сокрушительное, что сравниться с ним может лишь мужская глупость. И эти фаллические корабли, запущенные в космос, однозначно являются квинтэссенцией высокомерия, тотемами вида, который сошел с ума от самовлюбленности.
Пожалуй, ответ, который он действительно хотел дать дочери — и сделает это, когда вернется, — звучит так: прогресс — это нечто нематериальное, это эмоция, ощущение приключения и расширения, которое зарождается в животе и поднимается до груди (и очень часто заканчивается в голове, а там от него нередко бывает вред). Находясь здесь, это ощущение он испытывает почти непрерывно — и в самые незначительные, и в самые важные мгновения: животом и грудью он воспринимает глубинную красоту вещей и некую невероятную милость, которая вознесла его в такую высь, в гущу звезд. Красоту, которую он чувствует, когда пылесосит панели управления и вентиляционные отверстия; когда члены экипажа обедают отдельно, а затем ужинают вместе; когда они складируют отходы в грузовой модуль, который будет отправлен в сторону Земли, но сгорит в атмосфере; когда спектрометр обозревает планету, в то время как день превращается в ночь, быстро превращающуюся в день, звезды появляются и исчезают, а внизу проплывают континенты бесконечного множества оттенков; когда он щеткой ловит в воздухе комок зубной пасты, расчесывает волосы и, неизменно утомленный под конец дня, забирается в слабо привязанный спальный мешок и висит не вверх ногами и не в правильном направлении, потому что никакого правильного направления тут нет, и это факт, с которым мозг рано или поздно смиряется. Он чувствует красоту, когда на высоте двухсот пятидесяти миль над Землей готовится ко сну на время условной ночи, тогда как по ту сторону иллюминаторов солнце продолжает без устали вставать и садиться. Вот о чем Пьетро рассказал бы дочери, а еще лучше — разделил бы с нею (как бы ему хотелось, чтобы она могла подняться сюда вместе с ним) это чувство, которое сопровождает его на протяжении первой и второй космических миссий, мягкое открытое восприятие всего хорошего, что есть там, внизу. Вероятно, его ответ прозвучал бы излишне уверенно, но каким еще он мог бы быть, если в этом месте, расположенном выше и дальше всех сфер, охваченных деятельностью человека, язык просто не поворачивается назвать прогресс некрасивым?
Давайте заключим сделку, говорит Тиэ мышам. Если к вечеру вы наконец начнете учиться летать, я загляну сюда и поглажу вас. Вы не можете все оставшееся у вас время — а его, к сожалению, очень мало — цепляться за прутья клетки. Месяца через два вы упадете в Атлантический океан, и, если выживете, вас отправят на обследование в лабораторию и быстренько принесут в жертву науке. Вам так или иначе придется их отпустить, лучше сделайте это сейчас. Невесомость вам понравится, страх уйдет. Жизнь в принципе коротка, а ваша особенно. Отпускайте, будьте смелее.
Вот они, звезды, — на краю поля зрения Антона, по ту сторону лабораторного иллюминатора. Кентавр и Южный Крест, Сириус и Канопус. Перевернутый летний треугольник Альтаира, Денеба и Веги. Антон ухаживает за пшеницей, растущей с рвением, которое он находит то трогательным, то волнующим, то печальным, как вдруг замирает, остановленный сокрушительной чернотой. Не драматическим великолепием парящей вращающейся планеты, а гулкой тишиной всего остального, Бог знает чем. Так выразился Майкл Коллинз, когда в одиночестве летел вдоль темной стороны Луны: Олдрин с Армстронгом на той стороне, Земля и все люди на ней там, далеко, а здесь только он и еще Бог знает что.
Коллеги с Земли помогают Шону выйти на связь с друзьями-астронавтами, направляющимися на Луну. Как принято у астронавтов, их диалоги полны преуменьшений. Поначалу нас, конечно, малость растрясло, но сейчас летим ровно. Виды открываются неповторимые. Шон отвечает, что тоже хотел бы участвовать в лунной миссии, и в его словах есть и правда, и ложь. С одной стороны, он желает этого больше всего на свете,