– У бабушки. Она живёт недалеко от Биджара, на берегу реки Кызылузен…
Почему она лжёт? Биджар, Кызылузен – где это? И кто может говорить там на русском языке? Мириам продолжала. После маленькой и внезапной лжи она заговорила с милой искренней горячностью:
– В Германии евреи думают, что они немцы. В Америке евреи думают, что они американцы. В России евреи думают, что они русские. Здесь таких много. Теперь у них возникла новая шашка…
– …фишка.
– …они считают, что холокост – это не чьё-то преступление, а воля Всевышнего. И нападение на кибуц Бэери тоже воля Всевышнего… Наказание за грехи.
– Как же так? Они не правы, по-моему…
– Они правы. Они слишком… как это по-русски, когда человек слишком много ест и слишком привык к жизни без тягот и борьбы, будто вечно должен только загорать на пляже и больше ничего?..
– Зажрались твои евреи. Зажрались. И мы тоже, как евреи. Повелись на чужие сказки…
На самом деле Авеля не волновали какие-то там абстрактные евреи. Его волновала конкретно эта девушка, идущая с ним об руку по пляжу. Она совсем рядом, её пряный запах смешивается с ароматом средиземноморской волны. Теперь он знает, как пахнет счастье. А ещё он знает, что река Кызылузен, город Биджар (а может быть, это и не город?) и город Хальба чрезвычайно далеки от него. И девушка эта слишком молода и совсем ему чужая. И как ему, Авелю, её понять?
– Сколько тебе лет? – внезапно для самого себя спросил Авель.
– Двадцать один.
Она не солгала. Авель выдохнул с облегчением.
– Это важно? – спросила она.
– Понимаешь, у нас в Харькове такой взрослый мужик, как я, не может встречаться с девушкой, которой не исполнилось ещё восемнадцати лет. Но если тебе двадцать один, то всё в порядке.
– А сколько тебе лет, взрослый мужик? – поинтересовалась она, и Авель ответил, сделав вид, будто не замечает иронии:
– Мне недавно исполнилось тридцать…
– Тридцать? И ни жены, ни детей?..
– Да как-то не успел. Занят был…
– И при этом ты считаешь себя взрослым?..
Вот оно! Начинается! Критика!!! Все женщины таковы: сначала троллит, а потом засовывает руку в карман. По плечо засовывают! Он остановился, повернулся к ней, подыскивая повод и не решаясь проститься. Экая красота! Неужели он такую больше не увидит? Иероним возник внезапно и очень кстати. Его хоббичьи ноги громко хлюпали в набегающем прибое.
– Солнышко садится. Ужинать и спать, – проговорил он, показывая на пасмурное небо.
Как же так? Сейчас она уйдёт, а они ещё не условились о следующей встрече.
– Завтра у меня концерт в клубе на набережной. Приходите!
Дедушка и внучка в молчаливом недоумении уставились на него.
– Вход без дресс-кода, – добавил он.
Ах, да! Деньги! Нанятый отцом директор сущая акула. Не стесняется ломить с израильтян по 700 шекелей за вход.
– Я вам выпишу контрамарку. Покажете на входе и…
Контрамарки он выписывал по старинке. На вырванном из блокнота листочке в клетку ручкой с золотым пером синими чернилами писал дату и рисовал свою личную монограмму: мчащийся автомобиль «ягуар» с харьковскими номерами. Автомобиль всегда получался немного разным. Авелю казалось, что с каждой новой контрамаркой, с каждым новым автографом его рисунок становится совершенней. Ему удавалось, не отрывая пера от бумаги, передать и очертания «ягуара», и динамику движения тела автомобиля, и вращение колёс. Авель не мечтал о славе Пикассо. Он просто упражнялся. Эти рисунки, как и рэп, – просто упражнения, тренировка, подготовка к чему-то важному, действительно значимому.
* * *
Мириам пришла на концерт одна, оставив где-то свою нелепую клетчатую чалму, шальвары и майку с провокационным рисунком. Авель её поначалу и не узнал. Просто таращился, как молодой бычок на пышное многоцветное платье с причудливой вышивкой по манжетам и подолу, на лаковые туфельки с золотыми бантами, на расшитые края зелёных шальвар, на копну вьющихся тёмных волос, перехваченных шёлковым монохромным платком, на гладкий лоб, на сверкающие глаза, на звонкие серьги в её ушах.
Она за столиком у подножия экстрады хлопала в ладоши и подпевала каждой песне. Неужели у своей бабушки в дремучем Биджаре недалеко от реки Кызылузен она учила русский язык по виниловым записям советских песен так усердно, что запомнила слова их всех наизусть?
Потом были ещё встречи. Иногда под пристальным надзором Иеронима, но порой Мириам удавалось улизнуть, и они до мурашек, до полного окоченения резвились и валялись в сероватой пене холодного ещё прибоя.
В одну из таких встреч Мириам призналась ему, что каким-то чудом смогла проучиться два года в Университете имени Патриса Лумумбы.
– Ты жила в Москве? – вскинулся Авель.
– Я жила там всего два года, но зато я видела снег, – кротко ответила она, задорно помахивая своим «копьём», на которое оказались наколоты пара пластиковых бутылок.
Авель молчал. Ему бы обдумать слышанное. Как-то осмыслить факты. С одной стороны, дедушка с мешком и эта её острога для ловли мусора. С другой – учёба в американском колледже. Пожалуй, он меньше удивился бы, если б оказалось, что Мириам учила русский язык в Москве или Томске.
Однако ему не хотелось утруждать себя излишними, как ему казалось, раздумьями и сомнениями. После трудов, крови, пота и ужаса харьковской мясорубки ему хотелось только покоя и лёгкой, как пушинка, любви этой чужой юной феи, а дом с окнами в поле пусть пока подождёт его там, за горизонтом.
Однако, пользуясь, наслаждаясь любовью Мириам, он постоянно думал о возмездии. Морской бриз, пустой пляж, закат и рассвет, Мириам – такое счастье не может быть безнаказанным. Авель ждал отмщения – и вот оно настало.
В висках стучит кровь, запястья саднят, плечи ломит. Мочка правого уха разорвана и кровоточит, бриллиант стоимостью в сто тысяч зелени похищен. Да и чёрт бы с ним! Под болящим телом что-то урчит и грохочет. Пол мерно раскачивается в продольном и поперечном направлениях. Ясное дело, он в плену. Он опять влип – и не видать ему больше рассветов и закатов над Средиземным морем. И не видать ему больше Мириам.
* * *
Голова трещала. В глотке пересохло. Желудок сдавило спазмом. Авель лежал на боку с плотно зажмуренными глазами. Ему хотелось темноты, невидимости, но над ним, но вокруг него уже брезжил яркий день. Который же нынче час? Дело к полудню? Сколько же времени минуло, если концерт его начался около десяти часов вечера? Куда делись его ребята, приставленный отцом директор? Почему Авель ровно ничего не помнит? Возможно,