Белая вежа, черный ураган - Николай Андреевич Черкашин. Страница 43

сидели на серых и красноватых валунах. Меж желтых кувшинок шныряли селезни со своими утками.

Берега Сайменского канала природа сложила из огромных каменных кубов, которые отходили от воды высоченными – не иначе как мегалитическими – ступенями, подернутыми малиновой наволочью иван-чая. И на каждой из них росли по две-три березки.

Потом всех пассажиров пригласили в кают-компанию к табльдоту. Матросы в белых форменках подали какую-то финскую рыбу, тушенную в чем-то очень вкусном. И звенели бокалы с красным вином. Но оба они уже были хмельны от близости друг к другу, от нечаянных и намеренных прикосновений.

Над «Сокосом» горланили чайки. Кованые черные створки шлюзов открывались, как врата Валгаллы, и зеленоватая вода напористо била в приоткрывающуюся щель, распространяя вокруг водопадный шум.

Двадцать пять верст Сайменского канала они проплыли, не глядя на стрелки часов.

– Вильманштранд! – объявил в жестяной рупор капитан, и пароходик издал сиплый приветственный гудок. Васильцов уговорил Елену задержаться здесь до утра, переночевать в гостинице, а уж спозаранку ехать в Гельсингфорс. Это было разумно. Да и ночных поездов уже не было. Отель находился неподалеку от пристани. Они прошли к стойке метрдотеля, и Васильцов заказал номер – один на двоих. Елена не возразила ни слова.

А дальше все было точно так же, как через десять лет напишет о том великий провидец Бунин:

«…Они прошли сонную конторку, вышли на глубокий, по ступицу, песок и молча сели в запыленную извозчичью пролетку. Отлогий подъем в гору, среди редких кривых фонарей, по мягкой от пыли дороге, показался бесконечным. Но вот поднялись, выехали и затрещали по мостовой, вот какая-то площадь, присутственные места, каланча, тепло и запахи ночного летнего уездного города… Извозчик остановился возле освещенного подъезда, за раскрытыми дверями которого круто поднималась старая деревянная лестница, старый, небритый лакей в розовой косоворотке и в сюртуке недовольно взял вещи и пошел на своих растоптанных ногах вперед. Вошли в большой, но страшно душный, горячо накаленный за день солнцем номер с белыми опущенными занавесками на окнах и двумя необожженными свечами на подзеркальнике, – и как только вошли и лакей затворил дверь, поручик так порывисто кинулся к ней и оба так исступленно задохнулись в поцелуе, что много лет вспоминали потом эту минуту: никогда ничего подобного не испытал за всю жизнь ни тот, ни другой».

Тут, в Вильманштранде, в главной городской гостинице все повторилось слово в слово: мичман так порывисто кинулся к ней и оба так исступленно задохнулись в поцелуе… О, это бледное лицо с алыми порочными губами, эти властные глаза, полуприкрытые веками… Откуда в ней было столько непритворной страсти? Константин задохнулся от этого урагана, обрушившегося на него…

О, эта белая ночь в уездной гостинице! Может быть, не очень белая, но совсем нетемная, подсвеченная горящими глазами Елены и лампадой перед иконой Божией Матери «Нечаянная радость». Радость была и в самом деле нечаянной…

* * *

А утром было все совершенно так, как поведал о том Бунин. Васильцов восхищенно качал головой: он и тут подсмотрел!

«Спали мало, но утром, выйдя из-за ширмы возле кровати, в пять минут умывшись и одевшись, она была свежа, как в семнадцать лет. Смущена ли была она? Нет, очень немного. По-прежнему была проста, весела и – уже рассудительна…»

Чашечка кофе – и Елена собрала свой дорожный баул.

«В десять часов утра, солнечного, жаркого, счастливого, со звоном церквей, с базаром – (рыбным базаром – отметил про себя Васильцов) на площади перед гостиницей, с запахом сена, дегтя и опять всего того сложного и пахучего, чем пахнет русский уездный город, она, эта маленькая безымянная женщина… шутя называвшая себя прекрасной незнакомкой, уехала».

А он остался, совершенно забыв о том, что еще с утра спешил предстать перед братом и родителями в своем новом – офицерском – обличье. Потом, много лет спустя, он еще прочтет обо всем этом, поразившись Бунину-соглядатаю, который никогда не был в Вильманштранде, но так глубоко прочувствовал этот заштатный уездный городок:

«Улица была совершенно пуста. Дома были все одинаковые, белые, двухэтажные, купеческие, с большими садами, и казалось, что в них нет ни души; белая густая пыль лежала на мостовой; и все это слепило, все было залито жарким, пламенным и радостным, но здесь как будто бесцельным солнцем. Вдали улица поднималась, горбилась и упиралась в безоблачный, сероватый, с отблеском небосклон. В этом было что-то южное, напоминающее Севастополь, Керчь… Анапу. Это было особенно нестерпимо. И поручик, с опущенной головой, щурясь от света, сосредоточенно глядя себе под ноги, шатаясь, спотыкаясь, цепляясь шпорой за шпору, зашагал назад».

У него, мичмана, шпор, конечно, не было, но и он плелся по зеленым улочкам почти заграничного города, спотыкаясь, запинаясь. Хорошо, что навстречу не попалось ни одного офицера, хотя в Вильманштранде стоял целый кавалерийский полк. И все чувства его уже кто-то пережил и готовился изложить их на бумаге будущей новеллы. О, Бунин, великий знаток мужской души:

«Он пошел в собор, где пели уже громко, весело и решительно, с сознанием исполненного долга, потом долго шагал, кружил по маленькому, жаркому и запущенному садику на обрыве горы, над неоглядной светло-стальной ширью реки… Погоны и пуговицы его кителя так нажгло, что к ним нельзя было прикоснуться. Околыш картуза был внутри мокрый от пота, лицо пылало… Возвратясь в гостиницу, он с наслаждением вошел в большую и пустую прохладную столовую в нижнем этаже, с наслаждением снял картуз и сел за столик возле открытого окна, в которое несло жаром, но все-таки веяло воздухом… Все было хорошо, во всем было безмерное счастье, великая радость; даже в этом зное и во всех базарных запахах во всем этом незнакомом городишке и в этой старой уездной гостинице была она, эта радость, а вместе с тем сердце просто разрывалось на части… Он, не задумываясь, умер бы завтра, если бы можно было каким-нибудь чудом вернуть ее, провести с ней еще один, нынешний день, – провести только затем, чтобы высказать ей и чем-нибудь доказать, убедить, как он мучительно и восторженно любит ее… Зачем доказать? Зачем убедить? Он не знал зачем, но это было необходимее жизни… Он спросил черного кофе и стал курить и напряженно думать: что же теперь делать ему, как избавиться от этой внезапной, неожиданной любви? Но избавиться – он это чувствовал слишком живо – было невозможно. И он вдруг опять быстро встал, взял картуз и стек и, спросив, где почта, торопливо пошел туда с уже готовой в голове фразой телеграммы: «Отныне вся моя жизнь навеки, до гроба, ваша, в вашей власти». Но, дойдя до старого толстостенного дома, где была почта и телеграф, в ужасе остановился: он знал город, где она живет, знал, что у нее есть муж и трехлетняя дочка, но не знал ни фамилии, ни имени ее! Он несколько раз спрашивал ее об этом вчера за обедом и в гостинице, и каждый раз она смеялась и говорила:

– А зачем вам нужно знать…?»

И мичман Васильцов готов был сказать своей прекрасной попутчице те же самые слова: «Отныне вся моя жизнь навеки, до гроба, ваша, в вашей власти!», он был готов немедленно сделать ей предложение, жениться на ней, просить о разводе с мужем… Держа ее ладони в своих, он жарко умолял ее:

– Мы составим вдвоем невероятное счастье! – убеждал он Елену. Но она лишь загадочно улыбалась. Ей нравилось мужское