– Никак нет-с. Они что забирали – все сейчас выплачивали в аккурате. А вот что-с… – Тут разносчик осклабился. – Досталась вам одна моя вещица…
– Какая такая вещица?
– А самая вот эта-с. – Он показал пальцем на резной гребешок, лежавший на туалетном столике. – Вещица малой важности-с, – продолжал балагур, – но как я ее получил в подарок…
Я вдруг поднял голову. Меня как светом озарило.
– Твое имя Илья?
– Точно так-с.
– Так уж это не тебя ли я… намедни… под ветлою?
Разносчик подмигнул глазом и еще пуще осклабился.
– Меня-с.
– И это тебя звали?..
– Меня-с, – повторил разносчик с игривой скромностью. – Тут есть одна девица, – продолжал он фальцетом, – которая, по причине очень большой строгости со стороны родителей…
– Хорошо, хорошо, – перебил я его, вручил ему гребешок и выпроводил его вон.
Так вот кто был «Илюша», – подумал я и погрузился в философические рассуждения, которые я, впрочем, вам навязывать не стану, ибо никому не намерен мешать верить в судьбу, предопределение и прочие фатальности.
Вернувшись в Петербург, я собрал сведения о Маше. Я даже отыскал доктора, который ее лечил. К изумлению моему, я услышал от него, что она умерла не от отравы, а от холеры! Я сообщил ему то, что слышал от Теглева.
– Э! Э! – воскликнул вдруг доктор. – Этот Теглев – артиллерийский офицер, среднего росту, сутулый, пришепетывает?
– Да.
– Ну, так и есть. Этот господин отъявился ко мне – я его тут в первый раз увидел – и начал настаивать на том, что та девушка отравилась. «Холера», – говорю я. «Яд», – говорит он. «Да холера же», – говорю я. «Да яд же», – говорит он. Я вижу, человек какой-то словно помешанный, с широким затылком, значит упрямый, пристает ко мне не с коротким… Все равно, думаю, субъект ведь помер… Ну, говорю, отравилась она, коли вам этак приятнее. Он поблагодарил меня, даже руку пожал – и скрылся.
Я рассказал доктору, каким образом этот самый офицер в тот же самый день застрелился.
Доктор даже бровью не повел – а только заметил, что на свете чудаки бывают разные.
– Бывают, – повторил за ним и я.
Да, справедливо сказал кто-то про самоубийц: пока они не исполнят своего намерения – никто им не верит; а исполнят – никто о них не пожалеет.
Часы
Рассказ старика
1850 г
I
Расскажу вам мою историю с часами…
Курьезная история!
Дело происходило в самом начале нынешнего столетия, в 1801 году. Мне только что пошел шестнадцатый год. Жил я в Рязани, в деревянном домике, недалеко от берега Оки – вместе с отцом, теткой и двоюродным братом. Мать свою я не помню: она скончалась года три после замужества; кроме меня, у отца моего детей не было. Звали его Порфирием Петровичем. Человек он был смирный, собою неказистый, болезненный; занимался хождением по делам тяжебным и иным. В прежние времена подобных ему людей обзывали подьячими, крючками, крапивным семенем; сам он величал себя стряпчим. Нашим домашним хозяйством заведовала его сестра, а моя тетка – старая, пятидесятилетняя дева; моему отцу тоже минул четвертый десяток. Большая она была богомолка – прямо сказать: ханжа, тараторка, всюду нос свой совала; да и сердце у ней было не то, что у отца, – недоброе. Жили мы – не бедно, а в обрез. Был у моего отца еще брат, Егор по имени; да того за какие-то якобы «возмутительные поступки и якобинский образ мыслей» (так именно стояло в указе) сослали в Сибирь еще в 1797 году.
Егоров сын, Давыд, мой двоюродный брат, остался у моего отца на руках и проживал с нами. Он был старше меня одним только годом, но я преклонялся перед ним и повиновался ему, как будто он был совсем большой. Малый он был не глупый, с характером, из себя плечистый, плотный, лицо четырехугольное, весь в веснушках, волосы рыжие, глаза серые, небольшие, губы широкие, нос короткий, пальцы тоже короткие – крепыш, что называется, – и сила не по летам! Тетка терпеть его не могла; а отец – так даже боялся его… Или, может быть, он перед ним себя виноватым чувствовал. Ходила молва, что, не проболтайся мой отец, не выдай своего брата, – Давыдова отца не сослали бы в Сибирь! Учились мы оба в гимназии, в одном классе, и оба порядочно; я даже несколько получше Давыда… Память у меня была острей; но мальчики – дело известное! – этим превосходством не дорожат и не гордятся, и Давыд все-таки оставался моим вожаком.
II
Зовут меня – вы знаете – Алексеем. Я родился 7-го, а именинник я 17-го марта. Мне, по старозаветному обычаю, дали имя одного из тех святых, праздник которых приходится на десятый день после рождения. Крестным отцом моим был некто Анастасий Анастасьевич Пучков, или, собственно: Настасе́й Настасе́ич; иначе никто его не величал. Сутяга был он страшный, кляузник, взяточник – дурной человек совсем; его из губернаторской канцелярии выгнали, и под судом он находился не раз; отцу он бывал нужен… Они вместе «промышляли». Из себя он был пухлый да круглый; а лицо как у лисицы, нос шилом; глаза карие, светлые, тоже как у лисицы. И все он ими двигал, этими глазами, направо да налево, и носом тоже водил – словно воздух нюхал. Башмаки носил без каблуков и пудрился ежедневно, что в провинции тогда считалось большою редкостью. Он уверял, что без пудры ему быть нельзя, так как ему приходится знаться с генералами и с генеральшами.
И вот наступил мой именинный день! Приходит Настасей Настасеич к нам в дом и говорит:
– Ничем-то я доселева, крестничек, тебя не дарил; зато посмотри, каку штуку я тебе принес сегодня!
И достает он тут из кармана серебряные часы луковицей, с написанным на циферблате розаном и с бронзовой цепочкой! Я так и сомлел от восторга, – а тетка, Пелагея Петровна, как закричит во все горло:
– Целуй руку, целуй руку, паршивый!
Я стал целовать у крестного отца руку, а тетка знай причитывает:
– Ах, батюшка, Настасей Настасеич, зачем вы его так балуете! Где ему с часами справиться? Уронит он их, наверное, разобьет или сломает!
Вошел отец, посмотрел на часы, поблагодарил Настасеича – небрежно таково, да и позвал его к себе в кабинет. И слышу я, говорит отец, словно про себя:
– Коли ты, брат, этим думаешь отделаться…
Но я уже не мог устоять на месте, надел на себя часы и бросился