– А то как же-с? Приказали идти… Как же я останусь?
Все мои страхи ко мне вернулись разом.
– Сию минуту веди меня к нему – слышишь? Сию минуту! Ах, Семен, Семен, не ожидал я этого от тебя! Ты говоришь, он недалеко отсюда?
– Близехонько, вот где роща началась, – тут и сидят. От речки – от берегу – сажени с две, не больше. Я по речке их и нашел.
– Ну веди, веди!
Семен отправился вперед.
– Вот извольте, пожалуйте… Только к речке спуститься – а там сейчас…
Но вместо того, чтобы спуститься к речке, мы зашли в какую-то ложбину и очутились перед пустым сарайчиком…
– Э! Стой! – воскликнул вдруг Семен. – Это я, знать, вправо забрал… Надо будет сюда, полевее…
Мы пошли полевее – и попали в такой густой бурьян, что едва могли выбраться… Сколько я помнил, вблизи нашей деревни и не было нигде такого сплошного бурьяна. А там вдруг болото захлюпало у нас под ногами, показались круглые моховые кочки, которых я тоже никогда не видал… Мы пошли назад – перед нами вырос крутой холмик, а на холмике стоит шалаш и в нем храпит кто-то. Мы с Семеном несколько раз крикнули в шалаш: что-то заворочалось в его глубине, затрещала солома – и хриплый голос произнес: кар-раул-лю!
Мы опять назад… Поле, поле, бесконечное поле…
Я готов был заплакать… Вспомнились мне слова шута в «Короле Лире»: «Эта ночь нас всех с ума сведет, наконец…»
– Куда ж идти? – обратился я с отчаянием к Семену.
– Нас, барин, знать, леший обошел, – отвечал растерявшийся слуга. – Это неспроста… Дело это нечистое!
Я было хотел прикрикнуть на него, но в это мгновенье до слуха моего долетел отдельный негромкий звук, который тотчас привлек все мое внимание. Что-то слабо пукнуло, вот как если б кто вытащил тугую пробку из узкого горлышка бутылки. Раздался этот звук недалеко от того места, где я стоял. Почему этот звук показался мне особенным и странным – я сказать не умею – но я тотчас пошел по его направлению.
Семен последовал за мною. Через несколько мгновений что-то высокое и широкое зачернело сквозь туман.
– Роща! Вот она, роща! – воскликнул радостно Семен, – да, вон… вон и барин сидит под березой… Где я его оставил, там и сидит. Он самый и есть!
Я вгляделся. Действительно: на земле, у корня березы, спиною к нам, неуклюже сгорбившись, сидел человек. Я быстро приблизился к нему – и узнал шинель Теглева, узнал его фигуру, его наклоненную на грудь голову.
– Теглев! – крикнул я, но он не отозвался.
– Теглев! – повторил я и положил ему руку на плечо.
Тогда он вдруг покачнулся вперед, послушно и скоро, словно он ожидал моего толчка, и повалился на траву. Мы с Семеном тотчас его подняли и повернули лицом кверху. Оно не было бледно, но безжизненно-неподвижно; стиснутые зубы белели – а глаза, тоже неподвижные и не закрытые, сохраняли обычный, сонливый и «разный» взгляд…
– Господи! – промолвил вдруг Семен и показал мне свою обагренную кровью руку… Кровь эта выходила из-под расстегнутой шинели Теглева, с левой стороны его груди.
Он застрелился из небольшого одноствольного пистолета, который лежал тут же возле него. Слабый звук, слышанный мною, – был звук, произведенный роковым выстрелом.
XVII
Самоубийство Теглева не слишком удивило его товарищей. Я уже сказывал вам, что, по их понятию, он, как человек «фатальный», должен был выкинуть какую-нибудь необыкновенную штуку, хотя именно этой штуки они, быть может, от него и не ожидали. В письме к батарейному командиру он просил его, во-первых: распорядиться о выключении из списков подпоручика Ильи Теглева, яко самовольно умершего, причем он заявлял, что у него в шкатулке найдется больше наличных денег, чем сколько на нем может оказаться долгов; а во-вторых: доставить важному лицу, командовавшему тогда всем гвардейским корпусом, другое, незапечатанное письмо, находившееся в том же куверте. Это второе письмо мы, разумеется, все прочитали, некоторые из нас взяли с него копии. Теглев, видимо, трудился над сочинением этого письма. «Вот, Ваше В – ство (так, помнится, начиналось оно), как вы бываете строги и взыскиваете за малейшую неисправность в мундире, за ничтожнейшее отступление от формы, когда к вам является бледный, трепещущий офицер; а вот я теперь являюсь перед нашего общего, неподкупного, неумытного Судию, перед Верховное Существо, перед Существо, которое неизмеримо значительнее даже Вашего В – ства, – и являюсь запросто, в шинели, даже без галстуха на шее…» Ах, какое тяжелое и неприятное впечатление произвела на меня эта фраза, каждое слово, каждая буква которой старательно были выведены детским почерком покойного! Неужели, спрашивал я самого себя, неужели стоило придумывать такой вздор в такую минуту? А Теглеву, очевидно, понравилась эта фраза: он для нее пустил в ход все бывшие тогда в моде нагромождения эпитетов и амплификаций à la Марлинский. Дальше он упоминал о судьбе, о гонениях, о своем призвании, которое так и осталось неисполненным, о тайне, которую он унесет в могилу, о людях, которые не хотели его понять; приводил даже стихи какого-то поэта, который говорил о толпе, что она носит жизнь, «как ошейник», и в порок въедается, «как репейник», – и все это не без орфографических ошибок. Правду сказать, это предсмертное письмо бедного Теглева было довольно пошло – и я воображаю презрительное недоумение высокой особы, на имя которой оно было адресовано, – воображаю, каким тоном она произнесла: «Дрянной офицер! Дурную траву из поля вон!» Перед самым только концом письма вырвался из сердца Теглева искренний крик. «Ах, Ваше В – ство! – так заключал он свое послание, – я сирота, меня некому было любить смолоду – и все меня чуждались… А единственное сердце, которое отдалось мне, – я сам загубил!»
В кармане шинели у Теглева Семен нашел альбомчик, с которым его господин не расставался. Но почти все листы были вырваны; уцелел только один, на котором стояло следующее вычисление:
Бедняк! Уж не оттого ли он и пошел в артиллеристы?
Его похоронили, как самоубийцу – вне кладбища, – и немедленно о нем позабыли.
XVIII
На другой день после похорон Теглева (я находился еще в деревне, в ожидании брата) Семен вошел в избу и доложил, что Илья желает меня видеть.
– Какой Илья? – спросил я.
– А наш разносчик.
Я велел позвать его.
Он явился. Пожалел слегка о господине подпоручике; удивился, что, мол, это с ним такое попритчилось…