Лгунья - Сусанна Михайловна Георгиевская. Страница 29

мы, бабушка, этот старый печка возьмем с собой, разве можно рушить работу такого майстер?..

Кирин сонный корабль плывет сквозь мглу ночи, развеваются его паруса. На подушке – голова Киры с тщательно промытыми волосами. Голова у Киры в бумажных рожках. Они называются «бигуди». Накрутить «бигуди» помогла ей Жанна.

– Ай, ай, ай, как ты изменилась, Кира!

– Все это вышло из-за волос. Дурацкая стрижка, верно?

– Ха-ха-ха! Ты разве Самсон? Разве сила твоя в волосах?

– Чего ты мелешь? Какой Самсон?

– Я – фея, – ответила Лайна. – Фея, а не кофейная мельница. Я не мелю. Я – звеню… Итак, ты в нем искала силу сопротивления. И ты нашла ее… Твой любимый – маньяк.

– Как ты смеешь так о нем?! Какое еще такое сопротивление?.. И маньяк – это Гитлер.

– Ах, Кира, со всеми вами так трудно сделалось говорить! Вы не боитесь фей! Хорошо. Я назову его «устремленный». Стрела!.. Посмотри – вот она прорезает воздух… Когда я ходила по этой земле, еще жили-были на свете стрелы и лошади.

– Лайна, существительного «устремленный» – нету! Не существует.

– До чего ты мне надоела, девочка. Я – фея. Грамматика – не отчизна фей.

Стало тихо.

– Лайна, мне страшно. Не засыпай.

– Кира, с той самой поры, как я обернулась камнем, я никогда не сплю.

– Лайна, скажи, «устремленные», это люди высокой жертвенной совести?

– Может быть, может быть… Но ведь страсти – они бессовестны. Удивительный век – век, когда совершенно забыли о феях! И мало думают о любви. Всех вас занимают вопросы совести. Кира, когда на земле еще жили феи, люди пели песни о доблести и любви. – А теперь вы поете о труде и войне. Но самые ваши любимые песни и сказки – о совести.

– А ведь я – красивая, Лайна! Верно?

– Девочка, разве любят самых красивых? Красота – великая сила, не спорю, ведь она дает человеку уверенность, поэтому красивый, случается, бывает и сильным…

– Лайна! Может, это плохо – любить? А?.. Валяй, говори правду!

– Валяют валенки, девочка. Я – фея, я не могу «валять». Я звеню. Любить – неплохо, любить хорошо. Но любящий не бывает силен. Он – уязвим. А в жизни действует право сильного, а не право правого.

…Звякнула дверца печи. На пол упали поленья. Присев на корточки, Жанна принялась разводить огонь.

– Лайна, ты здесь?

– Помолчи! Разве не понимаешь – меня затопили… Дай огню разгореться…

(И в сумерках занимающегося дня блеснула крошечная серебряная корона.)

– Лайна, ты уже разгорелась?

– Да.

– …Знаешь ли, я была еще совсем маленькой. И вот наш папа вдруг захотел уйти, оставить маму и нас. Он ушел. Мама сидела на табуретке и держала на руках Кешку. Она не плакала. Плакал папа. Я сказала: «Папа!» Он не ответил и начал спускаться с лестницы. Я – за ним. Я кричала: «Папа!» Он остановился и поднял меня. Я была очень маленького росточка, мне было четыре года. Я обняла папу, я уперлась в его щеку открытым, плачущим ртом.

Он сказал: «Осторожно, дочка, ты же меня задушишь». И повернул назад со своим чемоданом. Я помогала ему нести чемодан, а он мне сказал: «Не путайся под ногами».

Потом, когда я сделалась старше, папа рассказывал, что любил балерину, которая скакала в цирке на лошади. Она была очень красивой, говорил папа.

– Кири, вставайте! Раш-раш. Уже восемь утра.

– Доброе утро, Жанна. Какая странная у вас печка! Всю ночь ужасно громко гудела тяга и звякала дверка.

– Да что вы, Кири, я только что растопила ее. Кто ж топит на ночь? Спать будет плохо. Жарко… Со вчерашний вечер до самый утра я не подходила к печи…

О совести

«Дорогой папа!

Ты получишь мою телеграмму из Лауренса и постановишь, что я завралась. Однако, как это ни удивительно и ни странно, в Лауренсе на самом деле сгорел университет. (Вас небось пригласят на восстановление.) Другое дело, что я и не собиралась держать экзаменов и соврала тебе на корню – тогда еще, когда ехала в Лауренс. (Мне нужно было попасть в Санамюндэ. Ловко?)

Сева Костырик отчислен из института по милости твоей дочери, ему не дали возможности защитить диплома. Его отчислили, а потом призвали и отправили на острова. Что хочешь, то про меня и думай! Валяй! Но видишь ли, отец, я не только перед Севой без вины виновата, а еще и люблю его. Ничего не поделаешь! Вот. В таком духе, в таком разрезе. Люблю.

Речь, однако, не обо мне. А о нем. Свяжись с Костыриками. Не ради себя и не ради меня, а ради истины. восстановления Севы. Ты у меня толковый, я знаю, ты все сделаешь правильно. (А я бестолковая – не в тебя.) Была толковой, и вдруг – любовь. Меня сорвало со всех катушек. Я еще дома хотела тебе рассказать, но ты был в Киеве и возвратился, когда Севку уже отправили на Санамюндэ… И разве ты бы мне дал согласие, чтобы я помчалась за ним? А я должна была его разыскать. Ведь ты не забыл, надеюсь, какой это кошмар – любовь?

Папа! Сегодня ночью мне приснилась странная вещь: будто мне года четыре и будто я бегу за тобой по лестнице, чтобы оторвать тебя от твоей любви. И только сегодня утром я поняла, чем ты пожертвовал для нас.

И кланяюсь тебе в ноги. Ты, по моим понятиям, очень-очень порядочный человек. Я всегда это думала. Но на всякий случай пишу, чтоб ты никогда не сомневался в моем отношении.

Ты никогда нас не попрекал своим военным прошлым, не требовал ни уважения, ни почтения. И за это я даю себе труд понять, что жизнь у тебя была не особенно легкая, как и у всего твоего поколения, отец. Но ты нам не говорил: «Экая пошлая молодежь!» А максимум: «Мы в ваши годы – были поаккуратней!»

Ваша жизнь и на самом деле была и жертвенной, и целеустремленной. Вы жили для будущего и отдали очень много: молодость, силы, сердце. Мы знаем – вы отдали лучшие дни своей молодости – не танцевали и не носили галстуков. (Я читала Пантелеймона Романова «Без черемухи».) В общем, вы себя отдавали идее, стране. А на нас сердитесь. Вот чудаки! Рождать нас мы, между прочим, вас не просили. Но ты-то как раз никогда ничего от меня за это не требовал. И поскольку такое дело – тебя уважаю. Не сердись, отец. Все с твоей дочерью будет так, как