Прежде всего, его надо пересказать, наполнить им свои чувства, и только потом, пережив эти слова, можно думать о том, как применить их к современности. С самого начала изучения народных песен собиратели пытались найти спрятанную в них тайну русской жизни. К. Аксаков не исключение. Однако он начинает с выявления тайны формы, тайны самого русского стиха. Оказывается, стихотворная речь в обыденной жизни русского человека не полностью отделена от прозаической. Это связано с особенностями русского мышления.
«Наша русская песня (т<о> е<сть> народная) не есть определенное стихотворение и не имеет определенного метра, отделяющего ее от прозы. Между русскою прозою и русским стихом нет ярко проведенного рубежа, как то встречается у других народов. Отдельной, заранее готовой стихотворной формы, в которую можно было бы отливать слова, – нет у нас. Слово само должно отделяться от обыденной речи непоэтической, называемой прозою, и давать себе прямую гармоническую форму <…> Поэтому нельзя найти ровных рамок для русской песни, поэтому нельзя писать русскими стихами (хотя это выражение употребляется писателями), ибо заранее известных форм этих стихов не существует. Надо в самом деле одушевиться гармонией мысли и слова, в самом деле стать поэтом на ту минуту, и слово примет гармонический изящный стихотворный вид; без того поэтическое слово человеку не дастся»[184]. Итак, мы имеем поэтическое слово, но не имеем стихотворной, т. е. поэтической формы, которой давно обладают все другие народы.
Однако задача создания такой адекватной формы и не ставится – вероятно потому, что это означало бы сближение, подражание другим народам. Чтобы стать поэтом (и чтобы поверить этому поэту), надо почувствовать сродство слова и одушевляющей его мысли.
Но не значит ли это каждый раз тяжелый труд создания собственно поэтической формы начинать с чистого листа, заново?
Аксаков считает, что это цена выразительности, непредсказуемости и обаяния русского поэтического слова. Между прочим, слова о «гармонии мысли и слова» насторожили цензуру, они отчеркнуты в рукописи, и на полях поставлен вопросительный знак[185].
Аксаков предупреждает, что пишет не о реальном, историческом князе Владимире, а о былинном, сказочном. Такой взгляд позволяет, по его мнению, показать сказочный мир как подтекст, как мир, создающий условия для реального существования народа.
Иначе говоря, это мир первопричин, условий, мир, создающий сами мысли и образы человека. Публицисту важно показать, как создается образ, модель мира в сознании русского человека. А для этого проследить за ходом самосознания народа – «как взглянул на человека или дело народ, что поразило народную память и воображение».[186]
Цензор И. Снегирев, сам изучавший фольклор, все же оставил на полях рукописи довольно примечательное замечание, вероятно, с целью убедить высшие инстанции, что он обратил на это место внимание и не нашел в нем никакой крамолы. «Под словом “сказочном” надо, кажется мне, разуметь рассказ (повествовательный), живущий в преданиях сих событий, а поэтому я в слове сем не вижу ничего предосудительного». Красная отметка сделана Моек. Ценз. Комитетом».[187]
Следует отметить, что трактовка Снегирева на самом деле не совпадала с собственным высказыванием Аксакова. Несколько далее публицист обращает внимание, что песни скреплены не единством событий, а «единством жизни». Место великого события в этом эпическом сказании занимает сам народ, со своими взглядами, интересами, духовной жизнью. Но это возможно только в том случае, если народ предназначен к какой-то великой цели, миссии, если ему дано свыше некое предназначение, воздействующее на его подсознание, но еще не оформившееся, смутно угадываемое разумом. Аксаков выводит русский песенный мир из-под власти… времени, замыкает его в самом себе, но одновременно распространяет его во все части света, во все стороны. Он пишет: «Мы не видим в ней могущественно движущегося вперед события, не видим увлекающего хода времени; нет, – перед нами другой образ, образ жизни, волнующейся сама в себе и не стремящейся в какую-нибудь одну сторону; это хоровод, движущийся согласно и стройно, – праздничный, полный веселья, образ русской общины»[188]. Гармония «русского мира» не исключает волнений, это общность не статическая, а движущаяся, но «согласно и гармонично». Таков в его представлении хоровод, такова русская община. Впрочем, вполне возможно, что главные события русской жизни просто еще впереди. На это намекают чуть дальше слова о предстоящем нравственном подвиге: «далеко еще не кончились подвиги русской силы; не только материальные, но и нравственные подвиги предлежат ей»[189].
Эпическая модель мира, создаваемая К. Аксаковым, обладает противоположными чертами. Во-первых, это мир самодостаточный, замкнутый сам на себе. Но он же, во-вторых, принципиально разомкнут в будущее, ожидая исполнения нравственного подвига. В-третьих, это мир гармоничный, но не созидаемый всякий раз заново, не признающий заранее раз и навсегда установленных правил творчества/творения. Так своеобразие русской жизни прослеживается на уровне эпоса – т. е. народного подсознания, первоосновы русской жизни. Непредсказуемость развертывания эпоса, отсутствие стандартных правил для творчества, например для стихосложения, – все эти рассуждения развивают концепцию «невыразимого», сложившуюся у любомудров и заимствованную славянофилами.
Наиболее подробно свои представления об эпосе, эпическом созерцании и эпической жизни К. Аксаков развил еще в 1842 г. в статье о «Мертвых душах» Гоголя.
Приступая к анализу «Мертвых душ» в статье «Несколько слов о поэме Гоголя: «Похождения Чичикова, или Мертвые души», К. Аксаков пытается разгадать скрытую и непостижимую «тайну русской жизни». Но он ищет ее не в содержании, а в самом методе Гоголя, в «эпическом созерцании», которое он находит в поэме. Складывается впечатление, что тайна гоголевской поэзии для К. Аксакова равнозначна тайне русской жизни или по меньшей мере воспринимается как нечто взаимосвязанное. И не потому, что Гоголь показывает скрытые «пружины» или механизмы русской жизни. А потому, что поэма выстрадана и создана, по мнению критика, любовью к России, любовью к русскому человеку и болью за него. Тайна Гоголя, тайна русской жизни – тайна русской души. К ней-то и обращается К. Аксаков.
Содержание, тайна русской жизни – все это, разумеется, образы, художественные понятия. Какое же историческое содержание вкладывал в них критик? В конце поэмы любовь Чичикова к быстрой езде совпадает с субстанциональным народным чувством, «и здесь тотчас это общее народное чувство, возникнув, связало его с целым народом, скрыло его, так сказать; здесь Чичиков, тоже русский, исчезает, поглощается, сливаясь с