Теперь тут казармы имени Баумана. Идут какие-то перестройки, что-то ломают внутри теремов, из которых вырываются порой клубы известковой пыли. В храме тоже ломают. Окна пусты, рамы в них выдраны, пол завален и мусором, и этими рамами, и битым стеклом. Золотой иконостас кое-где зияет дырами – вынуты некоторые иконы. Когда я вошел, воробьи ливнем взвились с полу, с мусора, и усыпали иконостас по дырам и по выступам риз над ликами святых… А, как знаменита была когда-то эта вотчина!»
«Ну а сейчас тишина, – как бы подытожил про себя неожиданное проплывшие в памяти слова выдающегося русского писателя, лихо заклеймившего большевизм уже в первые недели и месяцы его существования, – причем подобное безмолвие сродни чистому листу бумаги ненаписанной книги: ее нет, но есть лист, сохраняющий молчание о ее вероятности, возможности, и требуется время в сочетании с причинно-следственной цепью, чтобы извести ее из Нави в Явь, как некогда зодчий возвел храм Иоасафа, царевича Индийского. Церковь разрушена, не осталось даже фундамента, а книги еще нет, ведь задуманное и измышленное, подсмотренное в сновидении, не всегда способно тождественно отобразиться наяву…»
Тут вдруг перед ним возникли две знакомых дамы – белая и черная, посетивших его на острове в 1969 году. Андрей Никитин трижды перекрестился. Видение исчезло, а из отделения ДОСААФ, расположившегося в южной части корпуса бывшей военной богадельни, с обеих сторон пристроенной к Покровскому собору, звенящее безмолвие бодро прорезала «Песня о встречном» Дмитрия Шостаковича, написанная на стихи Бориса Корнилова в 1936 году, когда и была разрушена церковь Иоасафа царевича Индийского:
Нас утро встречает прохладой,
Нас ветром встречает река.
Кудрявая, что ж ты не рада
Веселому пенью гудка?
Не спи, вставай, кудрявая,
В цехах звеня.
Страна встает со славою
Навстречу дня. <…>
Андрей Никитин машинально взглянул на свои часы «Слава» и крайне изумился: на циферблате было 9 часов 11 минут. Выходит, он больше сорока пяти минут стоял у места, некогда представлявшего собой церковь Иоасафа царевича Индийского, предаваясь своим мыслям. Ему же показалось, что прошло всего десять-одиннадцать минут от силы. Резко очнувшись от оцепенения, он направился к действующему храму Рождества Христова в Старом Измайлове, расположенному во дворе новой застройки, который давно намеревались закрыть атеисты Куйбышевского района г. Москвы, а бабушки из бывших комсомолок «Песни о встречном», проживавшие в этом дворе, обращались в райком и МГК, требуя немедленно закрыть у них под носом оный рассадник опиума для народа. Правда, в разгар застольно-застойного периода страны Советов к «комсомолкам-доброволкам» уже мало кто прислушивался, а потому храм выстоял. Скрипнула дверь, и Андрей Никитин, войдя в церковь, окунулся в ладанный полумрак греко-православного богослужения. Так он встретил праздник Преображения Господня и день своего сорокадвухлетия…
За стол сели в кругу семьи с женой и тещей на Медынской в 18.30: к тому времени Андрей Никитин уже успел без малого шесть часов провести в научном зале Ленинской библиотеки, штудируя литературу по древней истории и археологии беломорского края. Ему никак не давала покоя все больше и больше отдалявшаяся встреча с Рамом Рагху и Валуспатни, практически превратившаяся уже в волшебную сказку. Однако о той все еще блистающей в памяти превратности, произошедшей на песках Белого моря, напоминала слегка обожженная после принятия сомы от Валуспатни нижняя губа, начинающая ныть всякий раз, когда Андрей Никитин испытывал жажду. «Интересная и не отпускающая связь», – подумал он, сидя за столом рядом с женой Татьяной; место матери Веры Робертовны было пустым: она умерла летом минувшего года, серьезно проболев достаточный срок. «Давай, Андрей, за тебя и за твои научные и писательские успехи», – внезапно и с бравурностью в голосе сказала жена, не морщась выпив рюмку пятизвездочного армянского коньяка и прервав раздумье Андрея. В связи с неизбежным отсутствием Веры Робертовны застолье было дружным, но вяловатым. В 19.10 раздался звонок в дверь. Андрей открыл – и тут же как вихрь влетел Феликс Рожнецкий, тараторя скороговоркой: «Понимаю, старик, сорок два это самый расцвет, но у меня есть для тебя нечто». В одночасье стол украсился еще одной пятизвездочной бутылкой армянского, двумя коробками птичьего молока и двумя букетами белых и алых роз для тещи и жены Андрея Никитина. Дальше, как говорится, пошла писать губерния: Феликс зажигал своими тостами и спичами в поддержку и развитие чередующихся здравиц. В 21.49 застолье завершилось, а Феликс и Андрей перебрались в кабинет последнего для продолжения беседы, которая под влиянием винных паров начинала утрачивать свою логику, поначалу казавшейся железной. Феликс попросил конфиденциальности, и Андрей Никитин закрыл на ключ дверь своего кабинета. Рожнецкий тут же достал из своего пухлого кожаного портфеля бутылку кубинского Рома Негро и целлофановый пакет с мелконарезанным салом и выгрузил это на рабочий стол Андрея Никитина.
– Ты имел в виду такую конфиденциальность? – с усмешкой спросил хозяин