Когда из леса больше не слышно фырканья и топанья Бакета, я возвращаюсь в дом и иду в свою рабочую комнату. Я развожу чернила и опускаю в них перо.
Воскресенье, 3 января. – Ясно. Провела день дома. Мистрис Паркер одолжила нашу лошадь, чтобы съездить к негритянке-лекарке…
Горелый холм
Среда, 6 января
К хижине я подхожу медленно.
Ее построили у подножия Горелого холма для лесорубов, и большую часть года она пустует. Весной сюда поднимаются люди из Уинтропа и Питтстона, разбивают здесь лагерь и рубят лес, который потом сплавляют по раздувшемуся от паводков ручью Брэкет-Брук к Хэллоуэллу, где бревна собирают в плоты и отправляют на юг по реке Кеннебек. Но зимой ручей превращается в тоненькую струйку, и лесной лагерь пустеет.
Горелый холм – самая высокая точка на три округа. Так его назвали в память о пожаре, произошедшем много десятилетий назад. Холм открыт всем ветрам, там очень холодно, а на круглой вершине нет ничего, кроме скал и кустов. Склоны его покрыты пологом старых берез и сахарных кленов. По мере того как их потихоньку рубят, на их месте вырастают тополя, пихты и ели. Больше всего я люблю тополя – не просто за светлую в пятнышках кору и за то, что каждую осень их листва окрашивается в невероятное золото, но еще и за то, что все тополя в этом огромном лесу связаны единой корневой системой. Они дают друг другу жизнь и стараются заменить то, что забирают дровосеки. Люди многому могли бы научиться у природы, если бы только стали к ней прислушиваться.
Несмотря на всю красоту Горелого холма, посреди зимы ездят сюда только по одной причине: чтобы повидать Лекарку. Слух о ее приезде разносится по Кеннебеку приглушенным шепотом, но ездят к ней только те, кто стремится сохранить свои секреты.
Когда я выезжаю на опушку, из двери хижины выскальзывает молодая семья индейцев-вабанаков. Мужчина и женщина с укутанным в кроличьи шкуры младенцем на руках. Родители завернулись в тяжелые шерстяные одеяла, окрашенные в яркий темно-красный цвет. На них традиционные леггинсы, туники и мокасины из оленьей кожи. Женщина прижимает ребенка к себе и не поднимает глаз, осторожно переставляя ноги по неутоптанному снегу. А вот мужчина смотрит на меня и сдержанно кивает. Потом он берет младенца и помогает жене взобраться на лошадь. Как только она садится, он снова передает ей ребенка, потом выводит лошадь с опушки, не оглядываясь назад. На свежем снегу глубиной в два дюйма, покрывающем опушку, видны только их следы.
Я зачарованно наблюдаю, пока красное пятно не исчезает между соснами, и только потом подхожу к хижине. Она не больше моей рабочей комнаты и представляет собой кривоватое прямоугольное строение на небольшом каменном основании. Из трубы идет дым, и я слышу, как внутри кто-то напевает – мелодичные переливы голоса одновременно чуждого и знакомого.
Слезаю с Брута и привязываю его к большой крытой телеге, стоящей у хижины. За ней сбоку от хижины видна односкатная пристройка-конюшня, сложенная дровосеками из тесаных бревен. Она стоит возле склона скалы и по ширине рассчитана только на одну лошадь. В конюшне самый высокий конь, какого я только видела. Не меньше восемнадцати ладоней в холке и такой рыжий, что светится, как огонек в темноте. Брут на него фыркает, он отвечает тем же, а я качаю головой.
– Вам, мужчинам, только бы мериться друг с другом, – говорю я и поворачиваюсь ко второму коню: – И кто же ты такой?
Если у меня и есть в жизни слабость, то это большие красивые жеребцы.
– Его зовут Голиаф, – отвечают мне из хижины. – А ты, Марта Баллард, заходи внутрь. C’est froid [4].
Сегодня и правда холодно, и я рада приглашению, но в последний момент вспоминаю, что привезла подарок, так что сначала достаю его из седельной сумки. Это бутылка смородинового сиропа с бренди, завернутая в мягкую льняную тряпицу и перетянутая лентой. Мне сегодня не нужны услуги Лекарки – во всяком случае, не в обычном смысле, – но я не забыла принести плату.
– Рада снова повидаться, Лекарка, – говорю я, заходя внутрь и сбрасывая дорожный плащ. Я вешаю его на крючок, стряхиваю снег с волос и закрываю дверь, чтобы не пускать внутрь холод, влетевший за мной, как облачко тумана. – Как ты узнала, что это я?
Лекарка насмешливо улыбается, приоткрыв полные губы так, что видны мелкие ровные зубы.
– А-а, – догадываюсь я, – ты узнала мой голос.
– Ты ведь мой узнала бы, non [5]?
– Верно.
По сторонам от камина две качалки, а между ними невысокий плоский обрубок бревна, на котором стоит фонарь, излучая мягкий золотистый свет. Лекарка примерно на десять лет младше меня, у нее высокие скулы и длинная изящная шея. На ней зеленое муслиновое платье, волосы подняты наверх и убраны под тюрбан из такой же ткани. На коленях у нее ступка, в руках пестик. Рядом плетеная корзина, плотно закрытая крышкой. Наверняка подношение от вабанаков за оказанные услуги.
Лекарка видит, как я смотрю на корзину, и говорит:
– У женщины, которую ты видела снаружи, пропало молоко. Ей нечем кормить le bébé [6].
Я воспринимаю это как приглашение войти и сесть. Пока я расправляю юбки, она продолжает:
– Так бывает. Никто не знает почему. Но le bébé еще не отнят от груди. Так что они пришли ко мне за помощью.
– И у них в племени нет никого, кто мог бы выкормить ее ребенка?
– С избытком молока – никого. – Она смотрит на меня так, будто я должна была бы это знать. – Зима. Многие голодают.
– И что ты ей сказала?
Лекарка разминает руку, в которой держала пестик. Пальцы у нее длинные и тонкие. Элегантные. Но я вижу, что мизинец на этой руке был сломан и неправильно сросся. В отличие от всех остальных, он не выпрямляется полностью.
– Нет ничего лучше материнского молока, но если кормить ребенка вареными грецкими орехами с кукурузной крупой и водой, то он доживет до весны, когда для него найдется другая пища.
Я этого не знала, и так ей и говорю.
Она оглядывает меня с головы до ног и отмечает:
– Ты не больна.
– Нет.
– Тогда рассказывай, зачем пришла.
Я ставлю бутыль сиропа возле фонаря.
– На этой неделе Эллен Паркер одалживала у меня лошадь, чтобы съездить к тебе.
– И тебе интересно зачем?
– Нет. У меня и так хватает чужих секретов, зачем мне еще ее?
– И все-таки ты не в гости пришла. – Лекарка возвращается взглядом к пестику и ступке. Она обхватывает ладонью скругленную рукоять пестика и принимается катать его против часовой стрелки по стенкам ступки, перетирая в порошок тонкие сухие листья. Пахнет черным перцем и шалфеем.
– Почему бы мне не зайти?
– Никто так не делает. Всегда есть причины.
– А Хитти?
Лекарка резко поднимает на меня взгляд; ее темные глаза неподвижны и спокойны, как озеро в полночь.
– И даже она, – говорит она, – с тех пор, как связалась с cet homme [7].
– Я думала, они женаты.
– Только, э-э-э… Как это сказать? – Она переплетает пальцы рук и поднимает их.
– Обручены?
– Да. Хотя это неважно. Никакой закон не признает ни