— В Санкт-Петербург ездил. Разве Фёдор не говорил?
— Ничего не сказал, — покачал головой Вигель. — Таинственности напустил только, мол, не вашего ума дело.
— Кстати, что с ним? О ком-то из наших знаешь?
— Почти ничего. Знаю, что батальона Авиновых больше нет… А о судьбе других мне неизвестно. Кого-то из офицеров в плен взяли, а кого именно…
— Подполковник Кайсаров… — Алексей на секунду запнулся. — Он с вами вышел?
— Прости, друг, — Вигель тяжело вздохнул. — С нами его не было. Может, в плен попал, а может… — Он махнул рукой. — Они там как озверели поначалу. Рвали всех, не считаясь со званием. О судьбе Кайсаровых ничего не знаю. Я понимаю, ты о своей возлюбленной беспокоишься. Говорят, много женщин в плену держат.
— Слыхал.
— Ну так не падай духом! — Вигель хлопнул друга по плечу. — Даст Бог, скоро свидитесь!
* * *
— Что вы делаете, безумцы⁈ Ведёте королевство на погибель! — Король Станислав в бессильной ярости метался по залу. — Я требую, нет, я приказываю немедленно отправить делегацию на переговоры к Суворову! Слышите, вы! Ещё не поздно остановить крах Речи Посполитой!
Он остановился и, тяжело дыша, вперил взгляд в сидящего в кресле Яна Килинского.
— Переговоров не будет! — отчеканил сапожник и стукнул кулаком по ручке кресла. — Мы будем биться до конца!
— Идиоты! — Король схватился за голову. — Кто будет биться? Где ваш главнокомандующий Костюшко? В плену! Половина генералов в плену, часть — убита! Почти все города пали один за другим! До какого конца вы собрались биться? До последнего поляка? До уничтожения Варшавы? Послушайте, Томаш, — король обернулся к стоящему рядом генералу Томашу Вавржецкому, прибывшему на днях в столицу, — вы умный, опытный военный. Я всегда ценил ваши качества, и не моя вина, что вы не оценили королевскую милость, а выбрали сторону восставших. Но от этого вы не стали глупее. Объясните хоть вы, что дальнейшее сопротивление русским гибельно для Польши. Меня не слышат, но вы — сподвижник Костюшко. Вас-то должны услышать!
— Кх-хм, — Вавржецкий кашлянул в кулак. — Варшаву русским, конечно, не взять. Она выдержала почти двухмесячную осаду пруссаков и сейчас устоит.
— Вот! А я о чём! — воскликнул Килинский. — Вы просто паникёр и боитесь Екатерину. Только зря. Она далеко, а Верховный народный совет рядом.
— Екатерину хоть сюда не приплетайте! Войсками командует не она, а Суворов.
— Но в целом я согласен с Вашим Величеством, — продолжал Вавржецкий, не обращая внимания на хмурый взгляд, которым его одарил сапожник, — и предпочёл бы переговоры боевым действиям. Нам есть что предложить русским взамен на отход с наших земель. Почти полторы тысячи пленных в наших руках — хорошее условие для торга. При этом я не считаю, что у нас всё потеряно. Суворов ещё не под Варшавой. На его пути — естественная преграда Висла, хорошо укреплённое предместье Варшавы — Прага и корпус генерала Мокрановского под Кобылкой. Но самое главное — решать судьбу Польши должен народ, а не мы с вами.
— Вот это верно! — Килинский встал с кресла. — Народ уже всё решил. Генерал-лейтенант, принимайте командование войсками вместо генералиссимуса Костюшко! Действуйте во славу величия Речи Посполитой, и пусть нам поможет Бог!
Спустя несколько дней стало известно, что Бог отвернулся от поляков. Пятитысячный корпус Мокрановского был полностью разгромлен под Кобылкой. Между неумолимо приближающимся полководцем Суворовым и Варшавой на одно препятствие стало меньше. Вавржецкий снова попытался высказаться в пользу переговоров, но жители Варшавы понимали, что за резню, устроенную в апреле, придётся отвечать и не поддержали генерала. Поэтому все силы были брошены на укрепление Праги. Вдоль глубокого земляного вала специально установили ретраншемент, снабдив его сотней артиллерийских орудий и усилили орудийные батареи на левой стороне Вислы. В то же время люди Килинского, чтобы пресечь панические настроения, везде распускали слухи, что Варшава неприступна. Окружить её Суворов не сможет, поэтому взять штурмом не получится. К тому же заканчивался октябрь, и приближалась зима. Осаждать город зимой невозможно, русские солдаты не выдержат морозов и отправятся на зимние квартиры. Это взбадривало варшавян и придавало им уверенности, что всё закончится на их условиях.
Дни становились короткими, а ночи холодными. Осень уверенно вступила в свои права. Кати подолгу сидела в темноте, кутаясь в одеяло, пила холодную воду, ела чёрствый хлеб и вяленое мясо. От него её постоянно мутило, спасали только червивые кисло-сладкие яблоки, которых Чеслав как-то принёс целый мешок. Корчмарь по-прежнему не оставлял ей огниво, боясь, чтобы она не сожгла себя вместе с домом. Он зажигал свечу сам, когда приходил, но всегда гасил её перед уходом. За последние полтора месяца корчмарь ни разу не прикоснулся к Кати, и она была готова сидеть в темноте и холоде лишь бы не чувствовать его ненавистного тела. Чеслав появлялся теперь ненадолго, с хмурым видом быстро доставал еду из корзины, убирал за ширмой, приносил свежую воду и уходил. Он почти не делился с Кати новостями, но даже из его отрывочных фраз она понимала, что вокруг Варшавы всё неспокойно.
— С продуктами всё хуже и хуже, — заявил он в последний раз. — Матушка не хочет закрывать корчму, но готовить не для кого и не из чего.
— А где же все? — робко спросила Кати.
— Укрепления возводят на том берегу. Ты же помнишь Прагу, где жила? Теперь предместье — неприступная крепость. Они нас не возьмут! — Чеслав сжал кулак, а Кати решила больше вопросов не задавать.
Ясно было одно — к Варшаве движутся войска, а со стороны Праги это могли быть только русские. Кати едва сдержала радостное волнение, давно забытое ею чувство. Всё в ней встрепенулось в ожидании чуда, в сердце снова поселилась надежда. Когда Чеслав ушёл, Кати долго молилась и просила позволить ей дожить до вхождения в Варшаву русских войск. Пусть бы они успели до зимы, ведь зимой Кати непременно умрёт. Чеслав давно не прикасался к ней и потому не замечал происходящих изменений. Но она о них знала, отсюда родилась уверенность в своей скорой смерти. Только бы выйти из этой тюрьмы и увидеть знакомые, милые сердцу мундиры. Только бы узнать, что отомщены батюшка с матушкой, только бы успеть вдохнуть свежего воздуха и сразу умереть. И пусть бы о её позоре никогда