Крейцерова соната. Смерть Ивана Ильича. Хаджи-Мурат - Лев Николаевич Толстой. Страница 50

сопровождающий его на протяжении всей книги). Древнее предание настраивает Хаджи-Мурата на серьезный, почти торжественный лад – после намаза он решает «биться, как Гамзат».

Наконец, третья песня – не народная, а домашняя. Ее сложила мать Хаджи-Мурата после того, как отказалась кормить чужого ребенка и чуть не погибла от рук собственного мужа. Эта песня убеждает героя в правильности его выбора, возвращая в детство и напоминая о любимом сыне Юсуфе, который сидит в яме у Шамиля. Взволнованный мыслями о семье, Хаджи-Мурат приказывает седлать лошадей и отправляется на прогулку, которая – в полном соответствии с метасюжетом[53] горского фольклора – окажется для него последней.

КАК ТОЛСТОЙ ОТНОСИЛСЯ К ИСЛАМУ?

Толстой интересовался исламом наравне с другими мировыми религиями: в «Исповеди» он писал, что «изучал и буддизм, и магометанство по книгам, и более всего христианство и по книгам, и по живым людям, окружавшим меня». Следы чтения Корана можно обнаружить и в подготовленном Толстым сборнике «Мудрые мысли на каждый день» – правда, цитат из Библии, Талмуда, античных и европейских философов в нем гораздо больше, чем из пророка Мухаммеда.

Пожалуй, самое развернутое высказывание писателя об исламе содержится в письме Елене Векиловой, отправленном в марте 1909 года. Толстой заметил, что «магометанство по своим внешним формам стоит несравненно выше церковного православия»: в отличие от усложненной – а значит, по Толстому, ложной – христианской теологии, мусульманство еще не успело обрасти суевериями и предрассудками, заслоняющими универсальную истину о смысле человеческой жизни. Впрочем, писатель считал, что исламу тоже не помешала бы некоторая ревизия – перенос акцентов с ритуальной составляющей на этическое учение Мухаммеда: тогда он «естественно сольется с основами всех больших религий», которые Толстой-мыслитель никогда не оспаривал.

Начиная работать над «Хаджи-Муратом», Толстой планировал «выразить обман веры», показать одержимость заглавного героя богом и мщением. Но первоначальный обличительный замысел – как и в случае с «Анной Карениной» – изменился: в последней редакции повести Хаджи-Мурат кажется почти идеальным воплощением толстовской религиозности, особенно на фоне Николая I и Шамиля. Император каждое утро читает молитвы, «не приписывая произносимым словам никакого значения», остатки совести – «неприятную отрыжку» – он заглушает мыслями о своем величии. Имам Чечни, в свою очередь, воспринимает намаз как бремя, обрекает людей на смерть, апеллируя к шариату, а сразу после вечерней молитвы спешит к молодой жене. Хаджи-Мурату легко дается ритуальная сторона ислама, но его веру трудно свести к каким-то строгим религиозным образцам; это чувство – не результат интеллектуального усилия (как у Пьера, Левина или отца Сергия), а что-то совсем бесхитростное, ненатужное, детское – так верят Платон Каратаев или Герасим, который ухаживает за умирающим Иваном Ильичом.

ЧТО «ХАДЖИ-МУРАТ» ПРОЯСНЯЕТ В БИОГРАФИИ САМОГО ПИСАТЕЛЯ?

Есть соблазн интерпретировать «Хаджи-Мурата» – последнюю крупную вещь Толстого – как своего рода завещание писателя, автокомментарий к его жизни и сочинениям. Дело, однако, не только в хронологическом месте книги в библиографии автора: трудная, с длинными периодами неписания, творческая история «Хаджи-Мурата» свидетельствует о важности этого сюжета для Толстого, в котором поневоле пытаешься обнаружить его самого – не повествователя, но героя; не стилистическую фигуру, но эмоцию.

«Освобождение через размежевание с собой» – так можно охарактеризовать магистральную тему Толстого, без малого 60 лет писавшего о том, что духовный рост невозможен без перемены участи, а счастье – это всегда поиск, движение, превращение, сопряженное с известными угрозами. Эту гипотезу проверяли на себе Анна Каренина и Степан Касатский, Пьер Безухов и Дмитрий Нехлюдов, Александр I и Дмитрий Оленин – порой с трагическими для себя последствиями.

Хаджи-Мурат вроде бы герой того же ряда: перейдя на сторону русских, он оказался вне закона в Чечне; сбежав из крепости, стал еще и врагом империи. Но какое бы решение он ни принимал, Хаджи-Мурат – невероятно цельный, не склонный к сомнениям человек; это, может быть, самый монолитный и стрессоустойчивый толстовский персонаж, который почти не меняется, сохраняя на протяжении повести «восточное, мусульманское достоинство»; кажется, он знает о мире что-то главное, о чем не догадываются все остальные.

Здесь мы оказываемся на территории биографических спекуляций – равно амбициозных и приблизительных. Можно предположить, что Толстой, сделавший утонченную рефлексию своим главным приемом, долгие годы пытался создать такого героя, который смог бы разрешить все углублявшийся конфликт между толстовскими учением, жизнью и искусством. Решительный, но не свирепый, твердый, но не примитивный, закрытый, но не бесчувственный, Хаджи-Мурат и стал этим персонажем, позволив автору, помимо прочего, срежиссировать свою судьбу, разыграть один из ее вариантов – резкий уход и последовавшую за ним смерть. Ну а «Хаджи-Мурат» оказался произведением, в котором грани великого писателя – рассказчик, волшебник и учитель (триада, предложенная Набоковым) – нашли столь редкую гармонию.

Я возвращался домой полями. Была самая середина лета. Луга убрали и только что собирались косить рожь.

Есть прелестный подбор цветов этого времени года: красные, белые, розовые, душистые, пушистые кашки; наглые маргаритки; молочно-белые с ярко-желтой серединой «любишь-не-любишь» с своей прелой пряной вонью; желтая сурепка с своим медовым запахом; высоко стоящие лиловые и белые тюльпановидные колокольчики; ползучие горошки; желтые, красные, розовые, лиловые, аккуратные скабиозы; с чуть розовым пухом и чуть слышным приятным запахом подорожник; васильки, ярко-синие на солнце и в молодости и голубые и краснеющие вечером и под старость; и нежные, с миндальным запахом, тотчас же вянущие, цветы повилики.

Я набрал большой букет разных цветов и шел домой, когда заметил в канаве чудный малиновый, в полном цвету, репей того сорта, который у нас называется «татарином» и который старательно окашивают, а когда он нечаянно скошен, выкидывают из сена покосники, чтобы не колоть на него рук. Мне вздумалось сорвать этот репей и положить его в середину букета. Я слез в канаву и, согнав впившегося в середину цветка и сладко и вяло заснувшего там мохнатого шмеля, принялся срывать цветок. Но это было очень трудно: мало того что стебель кололся со всех сторон, даже через платок, которым я завернул руку, – он был так страшно крепок, что я бился с ним минут пять, по одному разрывая волокна. Когда я, наконец, оторвал цветок, стебель уже был весь в лохмотьях, да и цветок уже не казался так свеж и красив. Кроме того, он по своей грубости и аляповатости не подходил к нежным цветам букета. Я пожалел, что напрасно погубил цветок, который был хорош в своем месте, и бросил его. «Какая, однако, энергия и сила жизни, – подумал я, вспоминая те усилия, с которыми я отрывал цветок. – Как он усиленно защищал и дорого продал свою жизнь».

Дорога к дому шла паровым, только что вспаханным черноземным полем. Я шел наизволок по пыльной черноземной дороге. Вспаханное поле было помещичье, очень большое, так что с обеих сторон дороги и вперед в гору ничего не было видно, кроме черного, ровно взборожденного, еще не скороженного пара. Пахота была хорошая, и нигде по полю не виднелось ни одного растения, ни одной травки, – все было черно. «Экое разрушительное, жестокое существо человек, сколько уничтожил разнообразных живых существ, растений для поддержания своей жизни», – думал я, невольно отыскивая чего-нибудь живого среди этого мертвого черного поля. Впереди меня, вправо от дороги, виднелся какой-то кустик. Когда я подошел ближе, я узнал в кустике такого же «татарина», которого цветок я напрасно сорвал и бросил.

Куст «татарина» состоял из трех отростков. Один был оторван, и, как отрубленная рука, торчал остаток ветки. На других двух было на каждом по цветку. Цветки эти когда-то были красные, теперь же были черные. Один стебель был сломан, и половина его, с грязным цветком на конце, висела книзу; другой, хотя и вымазанный черноземной грязью, все еще торчал кверху. Видно было, что весь кустик был переехан колесом и уже после поднялся и потому стоял боком, но все-таки стоял. Точно вырвали у него кусок тела, вывернули внутренности, оторвали руку, выкололи глаз. Но он все стоит и не сдастся человеку, уничтожившему всех его братий кругом его.

«Экая энергия! – подумал я. – Все победил человек, миллионы трав уничтожил, а этот все не сдается».

И мне вспомнилась одна давнишняя кавказская история, часть которой я видел, часть слышал от очевидцев, а часть