– Неужели и к Ивану в дом пожаловала?..
– Кто пожаловала?
– Кто-кто – ведьма!
– Наверное, следующего ищет.
– А вот нечего было упоминать злое: нечисть-то чует, где страх.
– А вдруг то душа тело покидает?
– Господи боже, у меня аж с сердцем плохо стало, аж в груди задавило.
– Да я сама чуть на тот свет не отошла.
– А сначала-то как: все тело парализовало – и с места не сдвинешься.
– Да не говори! Хотелось сразу выбежать, а ноги как свинцом налились. От пола не оторвать было.
– Вот-вот. Я если бы за крестиком не потянулась, в руке его не сжала, не двинулась бы с места.
– Да тише вы. Тише… Что же происходит-то?
– Вроде спокойно все. Никаких скрипов и шагов не слышно.
Я прислушиваюсь к их разговорам и понимаю, что с неизвестностью и опасностью осталась одна. Борясь со страхом, медленно открываю глаза: сначала один, закрываю, потом открываю оба. Вроде никого рядом нет. Никакая ведьма со мной не стоит. Но в гробу под простыней все еще кто-то сидит, возвышается округлым холмиком, пугает странными очертаниями.
Я закрываю глаза и сжимаю их ладонями, вместо темноты под плотно прикрытыми веками мне видятся плывущие красные пятна.
Я пытаюсь придумать, как мне так ловко вскочить с кресла и убежать к ним на кухню, чтобы нечто не успело меня заметить или схватить. А что, если безопаснее оставаться неподвижной, сжавшись в незрячий кулек, не подавать ни звука, ни вида?
Сердце колотится так, что даже капли дикого дождя за окном намного тише этого стука. Дыхание становится сопением. Все тело предает меня, выдавая колотящийся внутри ужас. И чем дольше я думаю и жду, тем сильнее становится страх.
Все же открываю глаза. Обвожу комнату взглядом.
Ничего не изменилось: я и мертвый прадед, все так же спящий незыблемым сном в своем угловатом гробу. И зловещие очертания жуткого существа, скрывающегося под простыней. Медленно-медленно опустив босые ноги на гладкий крашеный пол, вцепившись руками в тонкие подлокотники, я приподнимаюсь. Аккуратно, чтобы ни кресло, ни половица не издали своего жалобного стона. И, не отводя глаз, я наблюдаю за гробом.
Только бы пол не заскрипел, иначе оно услышит!
А что, если не убегать? Что, если подойти и посмотреть? Вдруг дед Ваня ожил? Вдруг я еще смогу обнять его и сказать, что мне так жаль. И что когда мы навещали его в больнице и он был уже весь исхудалый и уставший, постанывал от боли, тогда, в мрачный последний день нашей встречи, мне безмерно хотелось ему все это сказать, а я не могла. Нагло, упрямо комок подступил к горлу, и пришлось молча сдерживать слезы. А плакать нельзя: плакать стыдно. Так баба говорит: «Будешь реветь – меня опозоришь, подведешь». И я не плакала. А если бы заплакала, то все бы сказала. И вдруг настал момент, когда я могу сказать. Пусть деда Ваня становится призраком или еще кем-то… Он же все равно меня услышит. Или нет?
Мысли вперемежку с диким страхом, пронизывающим тело, тонкими холодными иголочками путаются и расползаются по всему нутру, до кончиков пальцев. Шаг… еще один шаг…
– Тише! Слышите, половицы скрипят? – новая порция шипения доносится из кухни.
– Ой, божечки, кто-то ходит!
– Что делать-то нам?
И вот я стою уже у гроба, рядом. Разглядываю большое белоснежное родное лицо, лишившееся эмоций и знакомых теплых ужимок. Обвожу взглядом идеально выглаженный пиджак и белую простыню, под которой замерло оно, и думаю, что сделать. Нечто шевелится! Внутри моего живого тела колет и сжимается что-то трепыхающееся. Боль поднимается к горлу и душит. Убегать поздно. Я стою лицом к лицу с чем-то ужасным. Страх разъедает мне грудь, царапает, расползается. Сдавливает все внутри, мешает дышать. Он один здесь живее всех нас.
Нечто медленно двигается обратно – от ступней покойника кверху, туда, где у груди его находится край простыни, туда, где у середины гроба стою я!
По мере приближения мистического комка мое дыхание становится все чаще и чаще, грудь поднимается и опускается все быстрее и быстрее. Вот-вот готовясь запищать что есть силы, резко набрав полные легкие воздуха, я каменею: из-под краешка простыни показывается пятнистая мохнатая, всклокоченная морда…
Пропавшая пару недель назад прадедова кошка измученно смотрит на меня, словно молит о помощи. Отдернув льняную ткань и обнаружив под ней пять крошечных мокрых котят, молча ворочающихся в ногах покойника, маленькая девочка, которая еще секунду назад стояла и смотрела в лицо своему страху, облаченному в маску неизвестности, выдыхает и потихоньку приходит в себя.
Котята еще слабые, хрупкие, как игрушечные. Шерсть их местами испачкана кровью. Глазки плотно закрыты, а лапочки медленно ворошат штанины дедушкиных брюк. Кошка тяжело и плавно дышит. Я беру ее на руки и пересаживаю на свое еще теплое кресло. Потом сгребаю пятерых пушистых новорожденных и несу их на кухню. Скрипучие половицы оповещают старушек о чьем-то приближении.
Испуганные голосят при виде меня, а потом выдыхают. После с облегчением и развеянным опасением посмеиваются над собой, удивляются, пересказывают кусок этой истории, изменяя и дополняя его новыми мистическими деталями. Еще недолго разговаривают, а затем отправляются спать.
Ночью, в полумраке уставших комнат, я пару раз встаю, чтобы пробраться на кухню и погладить котят, которым постелили у печки старое лоскутное одеяло с дырявым краем. Кошка при виде меня слегка тревожится, но ее усталость не дает повода для агрессии. А я так и засыпаю на полу у печки, обнимая и котят, и кошку, и замусоленное лоскутное одеяло.
Утром старые женщины рассказывают всей округе о прошедшей ночи. Откуда-то берутся и шаги на крыльце, и очертания плывущего по двору темного силуэта, и неожиданно распахнувшееся настежь окно, впустившее резкий ливень в комнату, – ужас прощальной ночи захлестнул дом и чуть не погубил нас. «И конечно, неспроста кошка окотилась прямо в гробу! Неспроста…» – качая головой, добавляют они.
Следуя за всеми в большой автобус, направляющийся на кладбище, я выхожу со двора. Ржавая пружина на калитке сжимается, издав мерзкий протяжный скрип, и деревянная дверца с размаху захлопывается за моей спиной. Я вздрагиваю и оглядываюсь. Вижу опустевшую мрачную веранду через деревянные дощечки низкого забора. Смотрю в незакрытое окошечко кухни, на котором от ветерка качается белая кружевная шторка. Деда, радостно выглядывающего и оживленно машущего мне вслед, больше нет. Солнечные блики падают на умытые дождем, ставшие мутными стекла, ложатся на крыльцо и на темные листья перешептывающейся с ветерком сирени.
Я вдруг понимаю, что последний раз за мной закрылись двери прадедушкиного дома.
Глава 2. Чероки Дальнего Востока
– Баба, а если бы поезд повез нас не назад, а вот прямо куда угодно, ты бы где загадала очутиться?
– Ну что ты пристаешь с дурными вопросами. Пошли уже быстрей…
– Ну куда бы ты хотела ехать, а? Ну скажи.
– Куда-куда, на Кудыкины горы… Иди скорее.
Уставшая баба тащит меня за руку через набитые людьми вагоны поезда. Пассажиры с измученными и угрюмыми лицами качаются в такт движению состава, смотрят на меня, друг на друга, в окно.
Я ненавижу поезда. Ненавижу, когда мы прячемся с бабой от кондуктора, переходя из одного вагона в другой, чтобы не платить за билет. Мои ноги сковывает дикий ужас, стоит только сделать шаг на подвижную переходную площадку, которая соединяет вагоны. Внизу, через массивный переходной фартук, я вижу, как стремительно мелькают под поездом трава, земля, камни и шпалы. Тело чугунного фартука качается, ежится, пытается уронить или скинуть меня прочь, прямо в зияющие щели своего металлического устройства.
Баба психует, одергивает мою руку, когда я отказываюсь идти, как упрямый теленок, упираясь ногами. Она кривит лицо и цедит сквозь зубы: «Ну пошли, чуть-чуть еще пройдем, и все, в том вагоне постоим, больше проверять не будут. Давай, Маша, иди, что ты за бестолочь такая, увидят же.
И видели. Порой проворная билетерша настигала нас неожиданно, и баба, следуя выученному тексту и плану, принимала неестественный вид растерянной и нарочито улыбчивой женщины, которая, ой, по рассеянности своей и в силу преклонного возраста забыла купить билет. А девочка