В конце мая через посредничество Рузвельта начались переговоры. Витте поехал в Портсмут.
Я ему перед отъездом отправил длинное письмо со своими соображениями. Я писал, что Россия может уступить японцам южную часть КВЖД (от Чанчуня к югу), потому что эта часть в наших руках всё равно мешала: оттуда было плохо защищать. Я писал, что Россия не должна уступать ни Сахалина, ни Курил, ни рыболовных прав. Я писал, что Россия должна потребовать от Японии возмещения военных расходов в форме льготных торговых тарифов на двадцать лет. Я писал, что Россия должна потребовать гарантий нейтралитета Кореи и обязательства Японии не строить там военно-морских баз. Я писал, что по Артуру Россия не уступает: Артур наш, и точка.
Витте мне ответил коротко: «Николай Иванович. Я Ваши соображения принимаю целиком. Это будет наша позиция. Спасибо. Витте».
В Портсмуте Витте торговался шесть недель. К концу июля договор был подписан. Условия были близки к тем, что я предлагал. Россия уступила Японии южную часть КВЖД от Чанчуня. Сахалин остался наш целиком. Корея была объявлена нейтральной, без права Японии содержать там военные базы. Япония обязалась льготными тарифами на двадцать лет в торговле с Россией.
Это был мир для России почётный. Не победный, но почётный. Япония выходила из войны с приобретением одной железной дороги, без территорий, без контрибуций, с обязательствами, ограничивающими её свободу действий.
Государь в Петербурге Витте за это лично благодарил. Витте, как мне писал Куропаткин, после Портсмута впервые за десять лет получил у государя возможность говорить открыто, и государь его слушал.
В моей советской памяти Витте после Портсмута получил графский титул с прибавлением «Полусахалинский» в насмешку. В этой жизни он получил графский титул без всяких прибавлений и был назначен председателем Совета министров, на тот пост, который в моей памяти был учреждён в октябре того же года при совсем других обстоятельствах. У него теперь была реальная исполнительная власть, и она была у человека, с которым у меня обыкновенно тёплые отношения.
Это было невероятно. Я в этом мае-июле, сидя в Хабаровске, наблюдал, как у нас в России одна за другой переписывались страницы, которые в моей памяти были тяжёлыми, а в этой жизни оказывались лёгкими.
В августе мне пришло письмо от Витте.
'Дорогой Николай Иванович. Я Вам пишу из моего нового кабинета председателя Совета министров. У меня к Вам один деловой и один частный вопрос. Деловой: государь хочет Вас видеть в Петербурге. Он мне об этом сказал три раза за последний месяц. Я ему ответил, что я знаю, что Вы устали в крае за пять лет, и что я бы не настаивал. Он мне в третий раз сказал: настаивай. Поэтому я Вам пишу: государь Вас вызывает. Не приказом, а просьбой. Когда Вы можете приехать?
Частный вопрос: у меня дома болеет старший сын. Доктор Кречетов, который у Вас в Хабаровске работает, я слышал, специалист по детским болезням. Не мог бы он мне в Петербург на месяц-два приехать на консультацию? Я ему за это заплачу, как он сам сочтёт. Я Вас прошу как друг.
Витте'.
Я письмо прочёл два раза.
Государь меня вызывает. Витте просит Кречетова. У меня в Хабаровске за прошедшие три месяца обстановка устаканилась: война кончена, фронт стоит, край работает в обыкновенном режиме. Селиванов и Северцов могут управлять без меня два-три месяца.
Я понял, что мне время.
Поехал я в начале сентября. Северцов со мной, Артемий со мной, Кречетов согласился ехать тоже (он в Петербурге собирался остановиться у Витте на три недели, потом вернуться).
Поезд шёл двенадцать суток. По дороге я опять останавливался: в Никольск-Уссурийском у Михеева, в Иркутске у генерал-губернатора Иркутского края Кутайсова (с которым у меня была своя обыкновенная переписка), в Челябинске у губернатора Самарина (тоже свой), в Москве у Гольдмана (который специально для встречи со мной приехал из Петербурга, мы виделись в доме одного из его доверенных лиц).
Встреча с Гольдманом в Москве была у меня самая важная за всю дорогу. Мы с ним сидели в маленькой комнате обыкновенного купеческого дома на Маросейке, при единственной свече, пили жидкий чай и говорили четыре часа.
Гольдману было шестьдесят два года. Я его в моей жизни видел во второй раз. Он был маленький, седой, с тонкими руками, с быстрыми умными глазами за круглыми очками. На столе у него лежала пачка табаку, которую он не открывал.
— Хаим Аронович. Спасибо, что приехали.
— Не за что. Это я Вам должен за всё последнее время.
— Бросьте. Это мы оба должны друг другу.
— Бросаю.
Мы помолчали.
— Хаим Аронович. У меня к Вам сегодня несколько вопросов.
— Слушаю.
— Первый. Тот человек в Женеве, которому я с декабря пишу. Что у Вас по нему сейчас?
Гольдман подумал.
— Он за прошедшие восемь месяцев получил от Вас шесть писем. Все прочёл. Все, видимо, перечитывает: посредник в Цюрихе видел у него на столе все Ваши шесть писем, разложенные в порядке. Тот человек о Вас не спрашивает; он только просил передавать благодарности за каждое письмо. Один раз он попросил посредника узнать, можно ли тому русскому человеку послать его новую брошюру. Я Вам её привёз. Вот.
Гольдман подвинул ко мне тонкую брошюру в серой обложке. На обложке значилось: «В. Ильин. Две тактики социал-демократии в демократической революции. Женева, 1905».
Я брошюру взял. Открыл первую страницу. Прочитал первый абзац. Положил рядом.
— Прочту в дороге. Спасибо.
— Я Вам её ещё одну привёз, в подарок от меня. С пометкой моей. Я там одно место подчеркнул, которое мне особенно лежит на сердце.
— Спасибо, Хаим Аронович.
Помолчали.
— Второй вопрос. Что у Вас по партии в России?
Гольдман долго думал.
— Николай Иванович. У нас сложная картина. Социал-демократы после раскола девятьсот третьего года живут как две разные партии, хотя формально считаются одной. У нас, у меньшевиков, в России подпольная сеть сильнее, людей больше, газет больше. У большевиков людей меньше, но они более организованы и более идейны. После Манифеста о Думе ситуация у обоих изменилась. У нас многие хотят выходить в легальное поле, готовиться к выборам, отказываться от подпольной работы. У большевиков большинство против выхода в легальное поле, они считают Думу обманом. Но Ленин в Женеве, по моим сведениям, держит более гибкую позицию: он не против использования Думы в качестве трибуны, при сохранении партии в подполье.
— А в крае у нас социал-демократические кружки есть?
— Есть, Николай Иванович. У Вас во Владивостоке Союз освобождения рабочих, около двухсот членов. У Вас в Хабаровске небольшая социал-демократическая группа, около сорока. У Вас в Никольске несколько ячеек на железной дороге. В целом по краю человек шестьсот.
— Это много меньше, чем в Петербурге?
— В Петербурге у нас тысячи. В Москве тоже тысячи. Но у Вас в крае шестьсот хорошо организованных людей при общем населении в полтора миллиона это не так мало.
— И эти люди ко мне как относятся?
Гольдман улыбнулся.
— Николай Иванович. Эти люди к Вам относятся обыкновенно противоречиво. Они Вас как высшего царского чиновника, на словах, должны ненавидеть. На деле они Вас по-человечески уважают, потому что Вы в их крае за пять лет навели порядок без расстрелов, школы открыли, налоги не повысили, к китайцам и нанайцам относитесь по-человечески. Они между собой Вас обсуждают как загадочную фигуру, которая не вписывается в их теоретическую картину мира. Им проще было бы, если бы Вы были обыкновенным сатрапом.
— Не обижаются на меня за то, что я их не сатрап?
— Обижаются, Николай Иванович. Но эта обида у них в гомеопатических дозах. У них на других чиновников обиды покрепче.
Мы оба тихо засмеялись.
— Третий вопрос, Хаим Аронович. У Вас в Петербурге у меня будет полтора-два месяца. Я там буду видеть государя, Витте, Куропаткина. Я там, может быть, останусь дольше, если государь меня попросит. Я хочу, чтобы у меня в Петербурге была встреча с одним-двумя людьми из социал-демократов. Не Вами, Вы у меня и так есть. С другими. Двумя-тремя, не из самых известных, но из тех, кто умеет думать ясно и кто умеет хранить тайну. Я хочу с ними поговорить о будущем. Без всяких обязательств с обеих сторон. У меня к ним будут свои мысли, у них ко мне свои.