Сначала ехали-плыли по тихой, с пологими берегами реке, затем по узкому, полузаросшему, с обваливающимися берегами каналу с торчавшими оголившимися корнями полузасохших деревьев. Коля сидел, смотрел на воду, будто дремал с открытыми глазами, затем покурил, обошел пароходик и начал рассказывать, какая тут водилась рыба и что он давненько уж не бывал на рыбалке.
Высадились на берегу, поднялись в невысокий угор, увидели невдалеке пожилых женщин, сидевших на бревне. Они сложили руки на коленях, жмурятся на закатное солнце, слушают, как плещется вода, и негромко поют, и песню-то поют не старинную, не протяжную, а современную, да к тому же про любовь: «Сердцу хочется ласковой песни и хорошей, большой любви…»
Мы подошли, поздоровались и спросили, где бы взять на время лодку — порыбачить, на тот берег переправиться. Женщины поглядели одна на другую, руками поразводили и обратились к одной: «Шура, у тебя лодка пуста, дай людям. Не убудет».
И вот мы уже на другом берегу. Вечер тихий, вроде и листик не пошевелится, небо чистое, вода гладкая, ни течения не ощущается, ни всплеска волн в берег не слыхать. Николай принялся настраивать удочки. Виктор Петрович рыбачит с лодки — спиннингом. Вошел в азарт, поймал окунишек и щуренка. Скоро и Коля принес свой улов — несколько сорожин да окуней.
Место не очень удобное, но сухое, ветерок поддувает, и комар не так сильно донимает. Сварили уху, с аппетитом поужинали, чаю напились и какое-то время сидели на берегу, предаваясь тишине и покою, смотрели на воду, шепотом сообщали друг другу, показывая на расплескивающиеся круги: «Щука резвится!», «Окунь сплавился!», «Сорожка кормится…» — и опять тихо-тихо.
Коля сидел чуть в отдалении, обняв колени. На лице едва различимая, светлая улыбка… Задумался Коля, смотрит на темную гладь реки, забылся. А мне припомнилось, как кто-то, глядя на памятник Пушкину, назвал его задумчивым ангелом. Коля в эти минуты тоже чем-то напоминал задумчивого ангела… Но тут накатил ветерок, сморщил темную воду, и Николай заговорил о том, как давно-давно сидел он вот так же на берегу лесного озера: «Было так же вокруг тихо-тихо, туман почти скрывал воду и кусты, и даль… И вдруг подул ветерок, и донесся нежный запах сена… как привет от давно умершей мамы…»
И об этом напишет Рубцов:
Русь моя, люблю твои березы!
С первых лет я с ними жил и рос,
Потому и набегают слезы
На глаза, отвыкшие от слез…
Ведь шумит такая же береза
Над могилой матери моей…
Потом мы расположились вокруг костра. Звезды в небе проступили, прохладой от воды потянуло, сыростью. Рыба в темной воде играет, костер потрескивает, высоко стреляет искрами. На разговоры потянуло.
Коля стал рассказывать о том, как в детстве любил ходить теплым солнечным утром в бор по грибы, по ягоды, или на болото: «На старой вырубке земляники бывало много, а в зарослях высокой травы — лосиные лежки… А на болоте морошка, спелая, желтая! И дух здесь другой, не земляничный, как на старой вырубке, а морошечный, с сушеницей терпкой».
Коля в ту летнюю ночь на берегу реки много говорил-вспоминал. Лучше всего он рассказывал-вспоминал, как убирали сено, а вечером разводили костер на обдуве, сидели перед ним вот так же и слушали лесную тишину, упивались духовитостью вянущей скошенной травы: «Запах этот наплывал отовсюду: из кустов, с реки, над которой неслышно, вроде даже таинственно расстилался туман. И запахом этим напиталась одежда, волосы, руки и… душа!» Для него было так много открыто природой звуков, радостей, волнений и красоты дивной…
Я давно за собой замечаю: слушая, например, пение соловья, пытаюсь представить, понять: откуда в такой малюсенькой серенькой птичке такая дивная, ни с чем не сравнимая, голосистость? Слушая звучание скрипки, я снова пытаюсь постигнуть: как удалось человеку-рукотворцу создать такой тончайший инструмент, а исполнителю — вдохнуть в него жизнь и извлечь удивительные, высочайшей чистоты и очарования звуки!
Нечто подобное я переживала, глядя на Николая Рубцова, думая о его стихах, и в душе снова радостно поражалась, как в этом, ничем не приметном на первый взгляд, худеньком, невысоком человеке вмещается его талант. Откуда такая сила в его слове? Откуда в его лета такая мудрость?!
Когда заря, светясь по сосняку,
Горит, горит, и лес уже не дремлет.
И тени сосен падают в реку,
И свет бежит на улицы деревни…
Между березой и сосной
В своей печали бесконечной,
Плывут, как мысли, облака,
Внизу волнуется река,
Как чувство радости беспечной…
Если заходил разговор о том, как разные поэты в разные времена возвышенно воспевали и воспевают осень, у Пушкина, например, «Люблю я пышное природы увяданье…», у Тютчева «Есть в осени первоначальной короткая, но дивная пора: весь день стоит как бы хрустальный, и лучезарны вечера…» — Николай недоумевал, рассуждал, что это именно очень краткая пора, ее и осенью-то назвать нельзя, это скорее конец лета. Осень же — самая унылая и долгая пора из всех времен года, и в одном из своих стихотворений, глубоко печалясь по увядающей природе, написал:
Грустно, грустно последние листья,
Не играя уже, не горя,
Под гнетущей, погаснувшей высью,
Над заснеженной грязью и слизью
Осыпались в конце октября.
Люди жили тревожней и тише.
И смотрели в окно иногда, —
Был на улице говор не слышен,
Было слышно, как воют под крышей
Ветер, ливень, труба, провода…
Так зачем, проявляя участье,
Между туч проносилась луна,
И светилась во мраке ненастья,
Словно отблеск весеннего счастья,
В красоте неизменной одна!
С Николаем Рубцовым мы часто, иногда не по одному разу в день, встречались на улице. Он жил в доме, где было почтовое отделение, и я часто туда заходила; покупали хлеб и продукты в одном магазине, в кулинарии — горячие вологодские шаньги; пока у нас не было телефона на квартире, звонили из одного автомата. И, пожалуй, до последней осени такие даже мимолетные, неожиданные встречи всегда были веселыми, радостными, и я не могла допустить мысли, что наступит время, когда я буду избегать их, потому что будет невыносимо видеть бредущего Колю, мрачного, озлобленного. И всякий раз после таких встреч долго не будут покидать меня думы тягостные