Сердце мое так и упало. Сижу на уроке, молчу, почти не слышу, что учительница говорит, про галошу думаю. После уроков учительница отдала мне галошу, но сказала, чтобы завтра я привела с собой мать. Услышала я это и онемела: ведь даже из-за братьев мать в школу не вызывали…
Уже не так радостно поскрипывали да бежали мои галоши домой. Матери дома не было — отлегло маленько. Уроки сделала, посуду вымыла и еще бы что-нибудь делала, только бы мать не узнала про галошу. Ребята из школы пришли, ничего не говорят: не знают еще, что со мною приключилось. Скоро и отец с работы пришел. Все пока идет хорошо. Мать вернулась из магазина. Сели обедать.
И только я есть принялась, мать и начала. Она, оказывается, встретила нашу учительницу на улице, и та ей все рассказала.
Отец ничего не сказал, только чуть наклонил голову и не то тихонько улыбался, не то вздыхал.
Мне было очень жалко отца…
НАША МАМА
День в нашей семье всегда начинался, когда вставала мать.
Мать у нас небольшая, полногрудая, крепко сбитая и неутомимая. Волосы она заплетала в нетолстую косицу и закалывала на затылке шпильками. Держала она нас в меру строго, иногда маленько баловала, но терпеть не могла, если мы болтались без дела и слонялись из угла в угол, если у кого-то оборвалась пуговица, проносилась пятка либо рукав порван на локте. Она и сама была всегда опрятна и всегда занята. И наверное, поэтому мы смотрели на других мам как-то иначе и думали, что вот у нас мама — настоящая мама!
Все она делала быстро и ловко, ничего не проливала, не роняла. Если выкраивала ребятам рубахи или нам платья, то расчерчивала и резала материал уверенно, а после терпеливо показывала Ольге и мне, как заделывать обшлага на рукавах, как петли метать.
У других ребята, бывало, ластятся к матери, льнут. У нас такого не бывало. Если мать и присаживалась ненадолго, то колени ее никогда не бывали свободными: на них всегда шараборил ручонками, ворковал или посапывал у груди маленький.
Хоть летом, хоть зимой она поднималась очень рано, топила печь, варила суп и кашу или овсяный кисель, подбивала тесто, пекла хлеб, а в воскресенье, да и в будни иногда, стряпала шаньги с картошкой, пироги с горохом или луком, булки со сметаной, а то и сдобные, витые крендельки и плюшки. Пока топилась печь, она в загнету задвигала ведерный чугун с картошкой — корове и курицам, по другую сторону ставила чугун поменьше — с супом, поила и доила корову, процеживала молоко и, если дело было летом, выгоняла скотину в стадо и выпускала куриц. Вернувшись в кухню, она постукивала ухватами и кочергой, орудуя в печи, смазывала листы под стряпню, чистила и толкла картошку на шаньги и то открывала, то прикрывала заслонкой просторное печное нутро. На длинной, чуть не во всю стену, лавке в деревянных формах выкатаны караваи, тут же опорожненные квашонки, в одной, на самом дне, оставлено немного ржаного теста — на закваску, кринки из-под молока и всякая разная посуда, которую мне или Галке потом надо будет мыть.
Когда мать перекладывала испеченную стряпню с листов на раскинутое на столе полотенце, по избе разносился такой дух, что он нежно и сладко щекотал в носу, и мы, еще не открыв глаза, еще сонные, уже сглатывали слюну, начинали ворочаться и, не залеживаясь в постели, один за другим босиком шлепали прямым ходом на кухню.
На столе «отдыхала» стряпня, у шестка прислонены листы с отпечатками шанег и кренделей, в печи, на прокаленном поду, брались коричневой корочкой круглые, в трещинках, караваи.
Платок у матери сбился набок, лицо разрумянилось. Увидев нас, она утирала с него пот изнанкой пестренького фартука, взглядывала на часы-ходики, висевшие в простенке над столом, и удивлялась:
— Время-то уж много, оказывается! Если выспались, дак прибирайте за собой постель, умывайтесь да и за стол садитесь, ешьте, пока все горяченькое. Отец с дежурства вот-вот придет — все поглядываю; скоро хлеб из печи доставать стану…
Наговаривает мать, орудует ухватами и то в печь заглянет, то в окно. Мы спешно убирали постель, бренчали умывальником, деловито размещались за столом — и начиналась работа.
Приходил отец, усталый после ночного дежурства, в спецовке, пропахшей смазкой, заглядывал в кухню, чтобы успокоить мать, что отдежурил благополучно, ласковым взглядом обводил нас и уходил в сенки — снять верхнюю одежду. Потом он неторопливо переобувался, умывался и садился в конце стола, на свое обычное место. Мать клала перед отцом запекшийся каравай, пододвигала отпотевшую кринку с холодным молоком и кружку — стряпню отец станет есть на верхосытку, а сперва горячий хлеб с холодным топленым молоком.
В это время или чуть позже, почти каждый день, забегала к нам тетя Нюра Исупова. Она вечно куда-то торопилась, отмахивалась, если мать приглашала ее к столу. «Недосуг, Архиповна!» — задышливо говорила, однако почти всякий раз присаживалась на табуретку, сначала возле порога, но, поглядев на стряпню, пододвигалась к столу.
— Ровно нахлебник я у вас, — оговаривалась соседка, поглядывая на отца, и тут же громко удивлялась: — И не лень тебе, Архиповна, подниматься каждый день ни свет ни заря, когда еще и черти в кулачки не играют?! А я, грешница, люблю поспать, можно, дак до обеда бы вытягивалась — ни скота, ни живота. Да вся закавыка: девок кормить надо и самово… На работу не больно, а ись здоровы! — Она брала шаньгу, разламывала, нюхала и весело качала головой, обращаясь к кухне: — До чего завсегда хорошие у тебя, Архиповна, шаньги, особенно со сметаной! Прямо язык проглотишь! Хорошая ты стряпка! Только чего уж рано-то так подниматься? Дня тебе не хватит или поспать не любишь?
— Да кто же поспать не любит? — отзывалась мать, выходя из кухни и тоже усаживаясь за стол.
Отец теплым, затуманенным уже накатывающей дремотой взглядом ласково глядел на мать, как она мелконько колола для себя сахар, разламывала булку и смотрела, не закальная ли получилась стряпня, и принималась есть.
— Пораньше встану — побольше сделаю, никто не мешает. А как выйду в огород да погляжу, как все хорошо растет-радуется, солнышко светит, а воздух свежий, и такая благодать, такая красота в природе, дак часто и жалею людей, которые долго спят и не видят этого. Днем все по-другому.
Слушая мать, я жалела про себя, что тоже проспала всю красоту, и давала себе