— Кстати, — сказал я, резко меняя тему, словно сбрасывая с себя тяжёлый груз. Я наклонился и вытащил из-под кровати свой чемодан. Обычный, фанера и дерматин, потертый на углах, стандартного лейтенантского размера. С ним я и появился на пороге вчера.
Поставив его на колени, я щёлкнул замками. Запах заграничного одеколона тронул нос. Из глубины, из-под аккуратно сложенного белья, я извлёк стальную коробку. Не простую, а с хитрым замочком: четыре колесика с цифрами, которые нужно было выставить в правильной комбинации. Работа чешских умельцев, трофей, добытый не в бою, а в обмен на пару пачек американских сигарет, и банку тушёнки, опять же американской. Коробка открылась с лёгким щелчком, похожим на взвод курка.
Внутри — два отделения, прикрытые простыми створками. В одном лежали мои награды. Я его не тронул. Открыл другое. Там, на бархатном ложементе, аккуратно, пачками, лежали деньги. Не то чтобы очень много, но и не сказать, чтобы копейки. Зарплата лейтенанта за сто лет службы.
— Возьми, батя, — сказал я, протягивая деньги. — Пригодятся.
Отец отпрянул, как от раскалённого железа. Его лицо сначала покраснело, потом побелело. Он зарабатывал хорошо, и от моего денежного довольствия, что обычно посылают с фронта в семью, отказывался наотрез. Сам могу подкинуть, коли что, писал он.
— На себя трать, лейтенант! — в его голосе зазвучала сталь, дрова колоть можно. — Есть у нас с матерью на жизнь, есть! Не нищие!
— Я не говорю, что нищие, — мой собственный голос был тихим и спокойным. — Просто тебе виднее, что сейчас нужно дому, что можно прикупить. Что-то на ремонт, матери отрез на платье, в общем, сам решишь. Трать. Постарайся к декабрю остаться без денег. Ну, тысячи три можешь в сберкассу положить, на себя, на мать, тихо, без шума. А остальные — трать. Не копи.
Он смотрел на меня, и в его глазах читался ужас. Не от суммы. А от подтекста. От того, что стояло за этим жестом. Щедрость солдата, вернувшегося с войны, — это одно. А вот такое спокойное, расчётливое раздаривание — это уже не щедрость. Это что-то другое. Прощальное.
— В чём дело? — прошептал он. — Павел, что случилось? Почему
— Потому, — я закрыл створку, щёлкнул замок на коробке, покрутил колёсики, запирая её снова. — Звёзды в небе подсказали. Только опять — никому. Это я только тебе говорю. Никому — значит, никому. Ни на работе, ни матери. А то увезут нас всех в тундру, любоваться Крайним Севером и полярными сияниями. Узнаем, что напрасно называют север крайним, он бескрайний. Петьке я уже сказал. Примерно то же самое. А теперь, — я откинулся в кресле, закрыл глаза, — оставь меня одного. И полчаса — чтобы никто не тревожил. Никто.
Я услышал, как он встал, как его деревяшка постучала по полу, удаляясь. Как скрипнула дверь. Тишина обрушилась на меня, прохладная и успокаивающая, как вода в лесном роднике.
И я, как сидел в кресле, так и провалился в сон. Не в отдых, а в другую реальность, которая в последнее время становилась навязчивее явной.
Странные сны я стал видеть. Вернее, это был не сон, а наложение двух кинолент на один экран. В одной — я, Павел Соболев, демобилизованный лейтенант, родившийся в голодном двадцать втором, с запахом войны в волосах и аккордеоном в шифоньере. Я чувствовал шершавость гимнастёрки, вкус махорки на губах, холод стальной коробки под пальцами.
А в другой… В другой я был кем-то иным. Андреем Свирским. Студентом выпускного курса филологического факультета. Родившимся в две тысячи втором году. В мире, где не пахло дёгтем и щами, а пахло бензином и бетоном, где вместо баяна были наушники, а вместо писем — мгновенные сообщения на экране телефона. Но и в том мире была война.
Эти две плёнки накладывались, сплетались, боролись. Я сидел в кресле в Зуброве, и одновременно — в кресле самолёта, летящего куда-то над страной. Я слышал скрип половиц и — гул реактивных двигателей. Видел лицо озабоченного отца и — лицо незнакомой девушки с синими волосами, которая смеялась, глядя на меня. Я ощущал вес медалей в коробке и — вес ноутбука в рюкзаке.
Это не безумие. Это иное. Как если бы две жизни, две судьбы существовали параллельно и вдруг начали сталкиваться, порождая искры узнавания. Я знал, как снаряжать диск «ППШ». И я знал, как программировать на «Пайтоне». Я помнил гарь разбитого Берлина. И я помнил запах кофе в стаканчике из сетевой кофейни.
Кто я?
Павел, вернувшийся с войны, чтобы налаживать жизнь?
Или Андрей, который заснул по пути в Новосибирск на очередную битву Что-Где-Когда, и увидел сон из прошлого?
У меня не было ответа. Было только нарастающее чувство тревоги. И понимание, что стальная коробка с деньгами — это не подарок. Это плата. Аванс. Или страховка. Для той жизни, которая, возможно, и есть настоящая. Или для той, которая вот-вот безвозвратно канет в туман, в утренний туман над Днепром, в котором редкая птица долетает до другого берега.
Глава 3
Варвара Степановна шла впереди, в своём вечном платье цвета увядшей сирени и с улыбкой, от которой хотелось стать невидимым. Она всегда улыбалась так, будто знала о тебе что-то такое, что ты и сам о себе предпочел бы не знать. А я шёл за ней, скромно и почти бесшумно. Тень сына Гамлета.
Мы вошли в класс.
— Это, дети, ваш новый учитель пения, Павел Мефодьевич, — возвестила она, и ее голос прозвучал, на удивление, почти ласково.
Класс, третий «А», восторга не явил. Тридцать три пары глаз уставились на меня с холодным, безжалостным любопытством, с каким смотрят на насекомое, приколотое булавкой к картонке. Они дышали тихо, точно мышата под веником: сидим, никого не трогаем, догрызаем хлебную корочку. И у них были на то причины. Прежний учитель, Николай Николаевич, в июле пропал. Вот просто взял, и пропал. Нашелся через две недели в Похорь-реке. Всплыл в камышах. Весь в черных раках. Узнали по отсутствию левой ноги, которую учитель потерял на