Учитель Пения - Василий Павлович Щепетнёв. Страница 4

круглый стол, покрытый кружевной скатертью с пятном от варенья, смущённое лицо отца. Отец, крепкий, привыкший командовать мужчина, мялся, и в его нерешительности было что-то странное и непривычное. Послевоенное. Я помнил его другим — голос, не ведающий сомнений, руки, уверенно копошащиеся в хитросплетениях струн и мехов, взгляд, от которого у работников производительность труда подлетает сразу на сто двадцать процентов. Мастер с фабрики «Красный Голос» — должность, конечно, не генеральская. Примерно как лейтенант в пехоте. Но на своей территории — царь и бог. А сейчас этот бог топтался на пороге, словно провинившийся новобранец.

— Ты бы, Павел, того… — начал он и замер, будто слова застряли у него в горле, как патрон не того калибра в затворе.

Я сидел в дедовском кресле у окна и наблюдал за ним через папиросный дым. Дым был сизый, дешёвый, суровый «Север» — не манящий «Казбек». Он казался единственной подвижной и живой частью этой застывшей, засохшей от времени и привычек картины.

— Я, батя, конечно, того. Но не совсем. Немножко только. — Я сделал ещё одну затяжку, давая словам время обрести нужную, слегка отстранённую интонацию. — Говори уж прямо, чего тебе надобно, старче.

Отец не был стариком. Пятьдесят восемь — это возраст, когда одни уже меняют коньки на санки, а другие только начинают по-настоящему ценить скорость, нарезая по ледяному полю круг за кругом вокруг новогодней ёлки. Для него это был возраст мастера, находящегося в зените. Войну он пропустил по уважительной причине — левая нога, точнее, её отсутствие ниже колена. Деревяшка. Трофей с Гражданской, под Перекопом, тысяча девятьсот двадцатый. Красноармеец Соболев тогда остался жив, и это считалось большой удачей. Нога, что нога, говаривал он. Жалко, конечно. Но руки-то остались!

И этими руками, крепкими, с короткими сильными пальцами, вечно исчерченными мелкими царапинами, он держал на плаву наш мир. Мать, Алевтину Ивановну, бывшую поповну, нашедшую своё место в новом мире как жена инвалида-ударника. И нас, троих сыновей. Петра и Кирилла, близнецов, двух сторон одной медали. Медаль эта раскололась на финской. Пётр вернулся с пустым рукавом, Кирилл остался там, в карельских лесах, став частью вечной мерзлоты и статистики в графе «пропал без вести». Никто и не искал. На войне всегда не хватает ресурсов, в том числе и на поиски тех, кого уже не вернуть. Только мать до сих пор ждёт, потому что не было похоронки — последней, официальной точки.

— Ты бы награды надел, а? — выдавил наконец отец, избегая моего взгляда. — Люди придут, хорошие люди. У тебя… у тебя же есть награды?

Люди придут… Это означало смотрины. Я вернулся вчера, прямо с поезда, с одним чемоданом в руках. Возвращение блудного сына. Дома — взрыв: слёзы, объятия, щи, которые показались неимоверно вкусными после пражских харчей. А с утра я сходил в РОНО, нужно врастать в мирную жизнь. И вот теперь родители созывали хороших людей — соседей, коллег, тех, кто помнил меня пацаном. Устроить парад. Показать, что сын не только жив, но и герой. Чтобы все видели. Чтобы все знали. Чтобы замолчали языки, во всём ищущие измену и подвох. Это я о Кирилле.

— Награды, батя, есть. — Я потушил папиросу. Пепельница простая, треугольная, стеклянная, массивная. «Вейверович и сын, 1909». — Стыдиться тебе не придётся, не бойся.

— Да я не боюсь, просто… — он махнул рукой, и этот жест был красноречивее любых слов. В нём была и гордость, и страх, и какая-то жуткая неуверенность передо мной, перед тем, кем я стал. Я был для него теперь загадкой, черным ящиком, внутри которого всякое могло быть. И ордена, и кости.

— Любопытно, что я навоевал? — спросил я тихо, глядя на свои руки. На них давно не было фронтовой грязи, с сорок пятого, но под ногтями, казалось, навсегда въелась её кайма Только казалось, ногти у меня почти холёные. — Жизнь я навоевал. Ну, вот какую смог, такую и навоевал. А награды я надену, но потом. На седьмое ноября. Такой зарок дал — надевать только на великие праздники.

Это была ложь. Красивая и гордая. Зарока не было. Была просто невозможность прицепить к гимнастёрке эти холодные бляхи. Они жгли. Каждая — напоминание не о подвиге, а о конкретном дне, конкретной минуте, запахе и цвете. Орден Красной Звезды пахнет горелым мясом, неизменном спутнике пожарищ, запах, которого экран кинотеатра никогда не передаст. Медаль «За отвагу» — ледяной грязью окопа и кровью, которая на морозе темнеет не по-человечески быстро. Носить это на себе здесь, в этой комнате, где пахло пирогами и лакированным деревом, было кощунством.

— Ладно, — сдался отец. Он знал моё упрямство. С детства. Со мной можно было договориться, но сломать — никогда. Позиция, занятая однажды, превращалась в окоп, из которого выбить меня было невозможно. Почти невозможно.

В комнате повисло молчание. С улицы изредка долетали скрипы телег да покрикивания возниц — не злые, не испуганные, а так, для порядка. Мирный, почти идиллический фон.

— А как мой баян? — спросил я, чтобы разрядить тишину, которая начинала давить.

Лицо отца ожило мгновенно. Это была его территория, его царство.

— В лучшем виде! — засуетился он, и его деревяшка быстро застучала по полу. Он подошёл к старому шифоньеру, такой век простоит, не то, что нынешние, достал фанерный футляр, бережно, как ребёнка, извлёк оттуда баян. Инструмент блестел полированными пластинами, перламутровыми пуговицами. — Я его два раза в год проверял, если что — тут же подправлял. Меха, как новенькие, голоса все на месте.

В его руках баян перестал быть просто вещью. Он стал живым существом, послушным и отзывчивым. Отец мог заставить зазвучать даже самую убитую, пропитанную потом и водкой гармошку. Его знали. К нему везли инструменты даже из Черноземска, не говоря об округе. Он был «Доктор Баянов» — так называлась рубрика в довоенном журнале «Музыкальный инструмент». Под этим псевдонимом он давал советы: как выбрать, как ухаживать, как самому сделать простейший ремонт. Это приносило и славу, и приработок. Благодаря этому наш дом в Зуброве был не лачугой, а крепким срубом. Дети всегда добротно одеты, всегда сыты, все трое закончили десятилетку. Я — ещё и музыкалку. По своей воле. Отец, самородок, понимал музыку кончиками пальцев, а я хотел понять её ещё и умом. Казалось, это сблизит нас. Сейчас между нами лежала целая война, широкая и глубокая, как Волга-река у Сталинграда.

Отец