Казалось, самые яркие мгновения ее судьбы, как страницы, переворачивались перед глазами, чтобы она утратила их безвозвратно, потому что книга возможностей вот-вот захлопнется. А все-таки еще оставалась надежда! От неожиданного воспоминания Пелагея вся взмокла – оно ошпарило ее. Да ведь она собиралась сегодня согласиться на приглашение Василия! Стало быть, она удлинит сегодняшний вечер, и судьба ее не решится окончательно через неумолимых полчаса.
Лишь робкое сомнение, засевшее где-то глубоко, меж ярких страниц, подтачивало ее изнутри: не будет ли этот отчаянный и дерзкий шаг ошибкой, не испортит ли он дела? Да и как Марфа и Елисей отнесутся к ее вольности? До сегодняшнего дня они доверяли ей как себе… Как предать их доверие? Но Пелагея искоса поглядывала на веселую младшую сестру, которая сидела тут же подле нее и во всем была с ней согласна, и это самое согласие укрепляло ее решимость.
Наконец настал миг, когда все условности должны были отступить. Василий вновь стал звать Пелагею пойти гулять с ребятами и самыми бойкими девчонками (а их-то было две-три!). В многослойном его взгляде струилась и тоска, и боль, и страстное желание, чтобы она согласилась на его предложение. Но Пелагея смотрела на него молча, не в силах проронить ни звука. Почему он не просил ее руки? Почему не просил разрешения прийти завтра к отцу? Спокойное, умное, доброе лицо его казалось таким простодушным и искренним, но какую-то нечестную игру он затеял с ней. Взволнованное сердце Пелагеи билось так часто, что казалось, секунды длились вечность, душа разрывалась на части: что же выбрать и как смириться с неизбежным расставанием?
– Нет, я домой, как и всегда. – Наконец слова вырвались из груди, произнесенные как будто против собственной воли. Пелагее было уже не шестнадцать лет, и она не была способна на безрассудство.
– Так ведь я завтра уеду. Последний раз видимся.
Фрося с другими девушками стояла в сторонке и бросала тревожные взгляды на сестру, чувствовалось, что она теперь боялась оставлять ее и сама пожалела о том, что обещала поддержать в намерении гулять после клуба.
Василий выжидал. Пелагея лишь вздернула насмешливо бровями в ответ, а затем пожала худосочными плечами: что же от меня хочешь? И он вновь остался стоять один у крыльца клуба, когда девчонки убегали по улице, весело смеясь и сверкая калошами.
Так, казалось, закончилась романтическая история Василия и Пелагеи.
Однако на следующее утро в дом к Федотовым вторглись гости – пришли Васильевы: Татьяна, Михаил, подросшие дети и сам Василий. Они явились с пирогами и караваями – сватать Василия за неприступную Пелагею. Молодой рабочий, в мыслях которого и не было жениться в отпуске, оказалось, уже две недели изнывал от вдруг зародившейся в нем любви к миловидной, веселой, улыбчивой дочери старого кузнеца. Не представляя, как он уедет еще на полгода в город, оставив Пелагею в Степановке одну, тем самым позволив любому другому молодцу обручиться с ней, Василий проснулся рано утром и истребовал у родных, чтобы они пошли свататься по старому обычаю. Через год, когда Пелагея покинула родную выть, вышла замуж и Фрося – избранником ее стал Андрей, молодой колхозник из Степановки.
Утекавшая безвозвратно, как бурная река, вторая половина тридцатых годов выдалась непредвиденно счастливой для семьи Федотовых. Смирившись с теснившей их и других состоятельных казаков и крестьян новью, с советскими порядками, столь чудными для веками живших в рабстве и унижении людей, они вели тихую размеренную семейную жизнь, и скудная земля кормила их сытно, как будто благодарностью отвечая за неизменную верность своему роду. Ничто не предвещало беспощадного бедствия, которое скоро обрушится на каждый дом Советского Союза. Мачеха Марии – колдунья Ульяна – затворила в недрах души темное пророчество, не решаясь выпустить его на волю и поведать о нем людям; она как будто все выжидала, самонадеянно полагая, что само молчание ее могло что-то предотвратить.
Глава двадцать вторая
1938 год
За время следствия по делу Ермолина матери и Агафье было разрешено приносить редкие передачи да писать записочки, чтобы успокоить его: «Все у нас хорошо, все живы-здоровы». Месяцы тревожного ожидания сменялись периодами надежды и безнадежности, радости и безрадостности, смелых чаяний и отчаяния, и если бы не вера Агафьи в торжество справедливости, разума и человечности – в то, что составляло для нее советскую власть, – то, быть может, она бы уже тронулась умом, так тосковала она по любимому мужу. Но, храня в себе эту веру как веру в последний оплот в жестоком мире, где в каждой стране люди были лишь разменная монета, и только в советском краю человек был провозглашен венцом и природы, и государственности, – храня эту веру, Агафья была чаще тверда, чем тревожна. Оставался и другой вопрос: как учить детей в школе, когда в ней зрело едкое сомнение?
В нежных белых чертах Агафьи все сильнее пропечатывалась грусть, оставляя тонкие линии там, где раньше была гладкая юношеская кожа, большие глаза стали огромными от тоскливого смирения перед невзгодами судьбы.
Но когда в марте был вынесен приговор – десять лет – все смешалось в ней.
– Как же так, – говорила она взволнованно Тамаре, как будто от того, сможет она убедить мать в невероятности произошедшего, что-то зависело и что-то могло перемениться, – ведь Ларчиков обещал отправить письма Сталину, ведь он говорил, что заступится за Гаврилу… Когда других незаслуженно арестовывали, мой муж за всех заступался, и многих оправдали. Так почему его самого без вины виноватым сделали?
Тамара сидела на стуле, широко расставив ноги в длинной юбке, локти ее уперлись в колени, спина была согнута так, что голова ее в платке, из-под которого торчали серебряные пряди, безжизненно висела, и Агафья не могла видеть ее лица.
– Это все ваша советская власть, – сказала мать едва слышно.