Самодержавие отреагировало быстро и жестко. Уваров просил императора закрыть «Телескоп» 1 января (император не стал так долго ждать), а также «предупредить на всякий случай различные цензурные комитеты, зависящие от министерства, дабы они не пропускали в журналах ни одной статьи, касающейся „Телескопа“». Комиссия, упомянутая выше, тем временем искала виновных. Сначала казалось, что больше всех достанется Болдыреву. По Уставу о цензуре 1828 года именно на него падала ответственность за то, что статья была допущена в печать. Это признавал и Уваров: «Есть некто еще более безумный и более виновный – это цензор, подписавший свое имя под такой мерзостью». Император приказал отправить Болдырева в отставку, лишив права на пенсию (ее ему позднее восстановили). В конечном итоге главным злодеем стал Надеждин. Его неподдельно изумил столь резкий отклик. Все его попытки оправдаться перед комиссией были признаны лживыми, после чего ему оставалось только раскаяться: «Я считаю себя непростительно виноватым в напечатании статьи дикой, нелепой, чудовищной, наполненной грубыми клеветами и оскорбительными дерзостями». Его сослали на север Вологодской губернии.
А Чаадаев? Это самая странная часть истории: император решил, что «Письмо» можно объяснить только безумием автора: «Прочитав статью, нахожу, что содержание оной – смесь дерзкой бессмыслицы, достойной умалишенного». И был в этом мнении не одинок. Вигель тоже предполагал, что «только безумство» объясняет изречения «Письма», и декабрист Матвей Иванович Муравьев-Апостол ему вторил, утверждая, что такое мог написать лишь «человек… положительно сошедший с ума». Уваров изначально видел «систематическую ненависть», а не болезнь, но и он согласился с диагнозом государя (если это можно так назвать). 1 ноября Чаадаева известили о его душевном расстройстве. Ему разрешили остаться в Москве, но поместили под врачебное и полицейское наблюдение и запретили печататься до конца жизни. Согласно отчету главы московских жандармов, узнав о своем приговоре, Чаадаев
смутился, чрезвычайно побледнел, слезы брызнули из глаз и не мог выговорить слова. Наконец, собравшись с силами, трепещущим голосом сказал: «Справедливо, совершенно справедливо».
В письме брату в январе 1837 года Чаадаев признавал, что власти смилостивились и могли поступить «несравнимо хуже».
Читателю наверняка уже не терпится узнать: что же такого содержится в «Письме», раз из‑за него возник весь этот сыр-бор?
Письмо
Ответ далеко не прост. Центральный мотив, который историки приписывают мысли Чаадаева, – это «парадокс»; как прибавляет один исследователь, «о самом важном Чаадаев хранит молчание». Начать можно с того, что, называя свой труд «философическими письмами», Чаадаев явно отсылал к знаменитому сборнику Вольтера под тем же названием («Философские письма», 1733). Вольтер писал свои письма после трех лет вынужденного изгнания в Англии (1726–1729), и Чаадаев три года был в Европе в добровольном изгнании. И как Вольтер хотел привнести во Францию английские ценности, так Чаадаев выступал за усиление связей России с Европой. На этом сходства и заканчиваются, поскольку Чаадаев возражает против вольтеровского неприятия религиозных институтов, традиционных идей и религиозного прочтения истории. Как утверждает американский ученый Дейл Питерсон, сочинение Чаадаева должно было отвлечь Россию от «пагубной французской модели».
В центре чаадаевских размышлений стоит религия – главным образом католическая, – которая для него являет собой основу культурного единства и цивилизационных достижений Европы. Чаадаев подчеркивал, что в христианстве содержится исторический компонент, формировавший человеческий опыт с помощью идей, направляющих общество к достижению масштабных целей. Эти идеи – «следствие огромной умственной работы осьмнадцати веков», которые европейские народы проходили «рука-в-руку». Несмотря на случайные отклонения, «они всегда будут сходиться на одной и той же дороге». Пятнадцать веков все молились Богу на одном языке, подчинялись одному духовному руководству, разделяли одно убеждение. Несмотря на недостатки европейского общества, все же «частное осуществление царствия Божия в нем неоспоримо». А значит, для Чаадаева западное христианство – это и сильный источник нравственного и духовного роста на протяжении веков, и (несмотря на разнообразие европейских народов и издержки Реформации) не знающий равных источник единства.
Беда России заключается в том, что она из этого процесса совершенно исключена, поскольку ей чужда западнохристианская традиция. «Ведомые злою судьбою, мы заимствовали первые семена нравственного и умственного просвещения, у растленной, презираемой всеми народами, Византии» – и когда русские оказались вне «всемирного братства», им стало еще хуже. Так они «были оторваны от общего семейства», и, «уединившись в своих пустынях, мы не видали ничего происходившего в Европе». А последствия плачевны: истины, давно известные другим народам, «у нас только что открываются», и их принимают с трудом: «Нам должно молотами вбивать в голову то, что у других сделалось привычкою, инстинктом». Для Чаадаева русские – исключение среди народов:
Мы принадлежим к нациям, которые кажется не составляют еще необходимой части человечества, а существуют для того, чтобы со-временем преподать какой-нибудь великий урок миру.
Отсутствие, ошибочность, безродность – вот главные беды России. Другие народы переживали периоды бурной деятельности, породившие коллективную память и руководящие принципы, а
мы не имеем ничего подобного. В самом начале у нас дикое варварство, потом грубое суеверие, затем жестокое, унизительное владычество завоевателей, владычество, следы которого в нашем образе жизни не загладились совсем и доныне.
Чаадаев сравнивает русских с незаконнорожденными детьми, «без наследства, без связи с людьми, которые нам предшествовали»; а также (нелестно) – с американскими индейцами, среди которых есть «люди дивного глубокомыслия. Теперь спрашиваю вас, где наши мудрецы, где наши мыслители?» Россия по Чаадаеву – интеллектуальная пустыня:
Во все продолжение нашего общественного существования мы ничего не сделали для общего блага людей: ни одной полезной мысли не возросло на бесплодной нашей почве; ни одной великой истины не возникло из-среди нас. Мы ничего не выдумали сами, и из всего, что выдумано другими, заимствовали только обманчивую наружность и бесполезную роскошь.
И все в России мимолетно, а сами русские – не более чем кочевники. По словам Ингрид Клеспис, американской ученой, для Чаадаева «русская идентичность предстает, в метафизическом духе, безродной, бездомной: вечно в пути, но никогда не достигает цели».
Неудивительно, что это так возмутило окружающих. Да, имелись и положительные отклики – достаточно свидетельства самого Чаадаева: «Крики негодования и похвалы так странно здесь перемешались, что я ничего не понимаю». Да и Надеждин, очевидно, что-то разглядел в статье, как указано в объяснительной сноске к публикации, имея в виду весь цикл писем, которые планировал со временем опубликовать:
Возвышенность предмета, глубина и обширность взглядов, строгая последовательность выводов и энергическая искренность выражения, дают им особенное право на внимание мыслящих читателей.
Герцен отмечал, что так пишут только «люди, долго думавшие, много думавшие и много испытавшие». Пушкин похвалил чаадаевскую социальную критику: «Наша общественная жизнь – грустная вещь, – писал он автору. – Вы хорошо сделали, что сказали это громко». Но в целом реакция была отрицательной. Тот же Пушкин в том же письме осудил исторические доводы Чаадаева – например, то, что тот недооценил Петра I, а также грубо приравнивал русскую и византийскую церковь, – и завершил письмо следующим образом: «Что же касается нашей исторической ничтожности, то я решительно не могу с вами согласиться». Никитенко признавал, что письмо «написано прекрасно», но тоже возражал против выставления России «в самом мрачном виде» и против того, что ее «политика, нравственность, даже религия представлены как дикое, уродливое исключение из общих законов человечества». Московская полиция сообщала, что статья «произвела в публике много толков и суждений и заслужила по достоинству всеобщее негодование, сопровождаемое восклицанием: „как позволили ее напечатать?“» Руководству Московского университета якобы даже пришлось удерживать студентов от