Вижу сердцем - Александр Сергеевич Донских. Страница 16

Хлопец он знатный, работящий, башковитый. В войну за дарма снабжал меня дичью, рыбки подбрасывал, лисьей шкурой однажды одарил. Всем селом боготворим его. Гордимся, что в городах он во всяких там академиях обучается. Чую, большим ему человеком быть. Но как же, родненькие, теперь-то вы? Матушка Афанасьева, слыхала я, взбеленилась супротив тебя: не нужна, мол, мне пустопорожняя невестка. Ай, ай, ай! Что же будет, как же вам пособить, деточки вы мои, какими словами и подношениями умилостивить судьбину! Прощения не прошу, потому как непростима вина моя перед тобой и людями, а вот так оно, додумкалась я, оно вернее будет, по Божескому.

И она повалилась перед Екатериной на колени, губами – по ступням её тыкаться, обутым в валенки.

– Что вы, бабушка, что вы! Встаньте, пожалуйста, не унижайтесь, – уже задыхалась слезами Екатерина, сражённая откровениями и скорбью старухи.

Попыталась поднять её, но силы оставили девушку, и она тоже свалилась на колени. Обняла старушку, и они вместе плакали, рыдали, и утешая друг друга, и поднимая глаза к небу, беспроглядному, задавленному тучами и мраком.

– Нет и не может быть вашей вины, бабушка, потому что сами мы решились. Не было бы вас – пошла бы я к другой. Не стойте на коленях, прошу.

– Я не только, дева, перед тобой преклонилась, а – перед всем Божьим светом, перед всеми людями, перед Переяславкой родимой, перед мужиками нашими, сгибшими на войне и покалеченными, перед всеми младенцами, коих я сгубила за свою долгую, но, разумею ныне, беспутную жизнь. Не утешай и не подымай меня, дева: дай помереть мне на сем месте, на коленях.

– Господь всемилостив, бабушка, – шепнула Екатерина, инстинктивно, как и мать её подчас, когда поминала имя Божье, оглянувшись: нет ли кого-нибудь поблизости, не слышат ли?

– Ай, как ты хорошо сказала. Не забыл бы Спаситель наш о тебе, дева, об Афанасии твоём, и пока жива я – молиться буду.

– Он и о вас не забудет, бабушка. Он же всемилостивый. Понимаете: всемилостивый!

– Конечно, конечно, дочка, всемилостивый. Но я-то уже отпетый человек, пропащая душа. Не надо обо мне помнить ни Богу, ни людям. Вычеркните меня из списка живших.

– Бабушка, бабушка! Какие страшные слова вы произносите!

Так разговаривали, приобнявшись, две женщины, младая, как распустившийся цветок под солнцем, и древняя, как обглоданное непогодами одинокое деревцо на пустыре, стоя на коленях друг перед другом во тьме и холоде, на промёрзшей земле, под ветром, невидимые никем из людей, но верящие, что Господь зрит их, внимает слова их и помыслы.

На непрестанный брех собак выглянула из сеней Любовь Фёдоровна, – охнула, всполошилась. Раздетая, простоволосая, кинулась во двор. Вдвоём мать и дочь подняли в упорствовании зацепившуюся за слежалый, наледистый снег старуху, завели, уговаривая, всячески обласкивая, в дом. Поили чаем, потчевали припасами, все вместе всплакнули, попричитали, повздыхали, будто в комнате лежал покойник. Уже заполночь под руки увели стихшую, истомлённую Пелагею в хибарку её. Уложили в кровать, а предварительно затопили печь: в единственной комнатушке господствовала стынь. Разило нежилью; кроме сложенной из досок кровати, пары расшатанных стулье и стола ничего не было. С незапямятных времён обреталась старушка одна в этом полуразвалившемся, обнищалом домике на самой окраине села, на опушке таёжного чащобника, почти что в лесу, и жильё её величали домиком на курьих ножках, а саму обитательницу его – ведьмовкой, каргой. Судьба Пелагеи поистине была безрадостной, изломной: двоих сыновей и мужа не дождалась она ещё с гражданской, а иного счастья не захотела, ещё будучи тогда довольно молодой и к тому же красивой женщиной; нового семейного гнезда не свила, хотя могла. Говорили, что любила она своего мужа столь страстно и верно, что не смирилась с приговором судьбы, отнявшей у неё и мужа и детей. Так и жила одна, одиноко, закрыто, даже отстранённо от людей и их дел; ни в колхоз не вступила, ни разу в общих новых праздниках не участвовала. Только и знали о ней, что бабам была мастерицей пособить, в знахарстве дюжа.

Через несколько дней соседи обнаружили Пелагею мёртвой в её жилище. Печь была нетоплена, холод – страшный, съестного – ни крошки. Одни говорили, что, мол, уморила себя голодом, другие – выпила какой-то травоядный отвар; судачил и даже злословил переяславский народец, не понимая старуху. Как жила, так и ушла от людей, – загадочно, тёмно, в одиночестве полном. Быть может, единственный человек, кто хотя бы немножко понял её и был готов к сочувствию и состраданию, была Екатерина: она догадалась, что душа у старушки была открытой, чтобы принять свет. И на похоронах Екатерина оказалась одной-единственной, кто плакал, впервые в своей юной жизни прикоснувшись к обжигающе ледяной тайне бытия, извечно замешанной на смерти. Почему старушка так жила и почему так умерла – кто теперь ответит, кто поможет понять? На поминках Екатерина услышала перешёпоты подвыпивших женщин: что, мол, когда-то судьбина жестоко обделила Пелагею, отняв у неё родных людей, и Пелагея в свою очередь сполна отыгралась за свои невзгоды и напасти, всю жизнь вытравливая зародышей, а может, и травя людей; даже случаи припомнили. «Глупые», – подумала о них Екатерина, вставая из-за стола и не желая слушать дальше и сидеть со всеми.

А ночью в постели затосковала, раздумалась и заплакала, давя дыхание, чтобы не заскулить: «Но если и я озлоблюсь на жизнь и судьбу? Бросит меня, пустопорожнюю, Афанасий, – и справлюсь ли я с ужасом одиночества? Ведь другого я никогда не смогу и не захочу полюбить!»

– Афана-а-а-сий, – на подвздохе шепоточком позвала она. Позвала в надежде на чудо, как случается с маленькими детьми.

Но чудо жило и билось только в её сердце.

6

Своим извечным чередом наступила весна. Уже с середины марта земля, хотя и дубела и потрескивала, поледенённая на знобких зорях, днём млела и сочилась в пригревках. Весна зачиналась ранней, обещающей. И хотя утрами снова владычествовал мороз с позвоном и потреском льдинок под ногами, к обеду – неизменно великолепие весны с отогретым, духовитым – желанно для крестьянина пахло навозом и землёй – воздухом, с радужно искрящимися сугробами, с ласковым свечением высокого чистого неба. Над полями и лугами курчавились, тая, дымки. Ангаре ещё долго, до припёков апреля и начала мая, быть стеснённой льдом, однако вся она уже загоралась проталинами, поминутно взблёскивала вдруг рождавшимися ручьями и лужицами среди жирных, но уже изноздрённых солнцем навалов обледенелого снега. Переяславка к концу марта вся вычернилась крышами построек, улицами и огородами. А к началу апреля снег