– Что, коровушки, и вам, вижу, не спится. И вас, поди, всякие думушки беспокоят. А у меня, родимые, даже поскрёбывает на сердце! Как так вышло, что люди люто невзлюбили меня? Знаю, знаю – упрямый я, неуступчивый! «Жил бы себе как все», – поди, сказали бы вы, ежели говорить умели бы. Но вот ведь какая штука: не могу жить как все. Что там: не могу, не хочу и не буду, как не приневоливали бы меня! Не смирюсь перед ними! Хотя… знаете, коровушки: к людям-то я тянусь, шибко тянусь. Вот сейчас вместе сидели мы возле печурки, плечом к плечу, у огня, – сла-а-а-вно было, на минутку-другую, кажись, съединились мы душами… Жалко, жалко: старый я, немощный. Что я могу сделать для них? Ничегошеньки!.. Эх, забраться бы сейчас на мою горку, запереться бы в халупёшке!.. «Чёрт тебя, старый хрыч, поймёт, – сказали бы вы мне, коровушки, – то к людям тебя тянет, то удрать от них хочешь на свою дурацкую горку». Тяжко мне, милые, тя-а-ажко. Перепутывается у меня в голове и в сердце, вроде бы узлы вяжутся сами собой… Да-а, старый, старый я!..
Коровы, слушая, прекратили жевать сено, поматывали своими большими коровьими головами, сочувственно-влажно заглядывали в глаза старика, – казалось, понимали его, по-бабьи соболезновали ему.
Поговорил он с коровами – отхлынула от сердца горечь, в душе вновь, как недавно днём, когда пошёл в Новопашенное, забрезжило светом, словно бы посреди ночи стало всходить для него солнце.
Сморился, придремнул.
Но ненадолго – очнулся от истошного крика: Екатерина Пелифанова, наконец, к утру отыскала своего пропавшего благоверного.
– Ах, ты, чертополох! Чтоб ты лопнул от водки, ирод! Дрыхнешь? Нажрался? И в ус не дуешь? Я, как дура набитая, убиваюсь, по всему Новопашенному разыскиваю, а он дрыхнет. Думала, не замёрз ли где в снегу, а он, кровопивец, последние копейки пропивает! Семья живёт впроголодь, загибается, чуть не христарадничает, а он… а он!.. у-у-у, гадёныш, кровосос!.. – нещадно тыкала она граблями в бока и живот неохотно сползавшего с нагретого сена мужа.
Пелифанов кулаками продрал глаза, нарочито перекривляя рот, широко зевнул, вырвал у жены грабли и зашвырнул их далеко в стойло:
– Цыц, баба! Пил и буду пить, ты мне не указ!
– А детей, изверг, кто будет поднимать? Я, что ли, баба, одна? При живом-то мужике!..
С перебранкой, которой не виделось конца во всей их горемычной жизни, муж и жена вышли на улицу, и покатились их голоса по беспредельным снегам новопашенской долины, обессиливали и застывали звуки где-то там, в сумрачных буераках и рвах.
Не смог заснуть Сухотин – душу трясло; выбрался из коровника. Светало; дали раскрывались, подголубляясь с востока. Старик полно вдохнул блистающего изморозной пыльцой густого воздуха, посмотрел на кипенно блистающую в распадке луну, послушал азартный собачий лай и заливчатое кукареканье петухов, топнул-притопнул по молоденькому хрусткому снегу, как бы будя его, вызывая на разговор, подумал: «Эх, красота и лад, куда ни посмотришь!.. А человек, человек что?.. Тьфу! Скудный сердцем, глупый разумом, а потому пакостно живёт, ни красоты ему не надо, ни лада. Собака брешет для дела, а человек зачем же на человека лает? А ведь жизнь-то для нас сотворена, для человеков. Живёшь ли тут, в Новопашенном, живёшь ли в каких-нибудь заморских далях, да хоть у чёрта на куличках, всё для нас, для людей: и земля, и небо, и петухи, и собаки, и луна с солнцем и небесами – всё-всё для нас! Живи – блаженствуй!»
– Эй, вы, понятно вам?! – неожиданно выкрикнул он в сторону деревни и даже, в порыве чувств и переживаний, отмахнул, как саблей, рукой, – боль, точно бы подстораживала, камнями вздрогнула в затылке, шильями прострочила поясницу.
Сжав губы, нахлобучив шапку на глаза и уперев взгляд под ноги, старик пошёл к своему дому, к жене.
* * *
Издали приметил электрический огонёк в стайке: Ольга Фёдоровна, догадался, кормила поросёнка. Ворота оказались на засове, стучать – конечно, не дело, можно в этакую рань, всполошив собак, разбудить всех домашних и соседей. Пропихнулся через застрёху в заборе, огородом пробрался к своему двору; тихонько постучался в стайку.
– Кто там? – тревожно спросила Ольга Фёдоровна и высунула из-за двери своё маленькое, морщинистое, но такое родное и дорогое Ивану Степановичу лицо. – Ой, ты, что ли, Иван?
– Ага, – буркнул старик, протискиваясь в стайку.
– Батюшки мои, отощалый-то какой! Думки думаешь, поди, день и ночь напролёт, а мысль, Ваня, что пиявка: сосёт кровушку из сердца. Кто не думает – толстый, что боров, вон, как наш Васька! – с задорной насмешливостью махнула она головой на поросёнка, дородного, мордастого, увлечённо поедавшего только что поданное ему тёплое, душистое картофельное варево.
– Душу, Ольга, мысля не съест, – отозвался старик в том же ворчливом духе, однако украдкой любовался женой: старая она, выхуданная в вековечных трудах и недугах, а по-прежнему любима им, желанна, и затешилось в его сердце, наскучавшемся по родной душе. – Тело наше, кости да мякоть, – дряхлые, чего уж жалеть их: помрём, Олюшка, – сгниёт быстренько. А душа, кто знает, может, и улетит куда, поживёт ещё где.
– Вот-вот, от людей ты уже улетел на свою гору, теперь и душой норовишь от нас сигануть, – посвёркивала лукавинка в глазах Ольги Фёдоровны, довольной, что, наконец-то, видит своего отбившегося от дома мужа.
– От людей никуда не улизнёшь, как не исхитряйся. Толку-то, что ушёл я жить на гору? Один чёрт, надо спускаться вниз, к людям, хотя бы за водой или провиантами.
– Вот и ладненько, – поглаживала руку старика Ольга Фёдоровна, – и спускайся, Ваня, навсегда спускайся в Новопашенное: зачем шалоболиться тебе, изводиться телом и душой? Сам знаешь: все пути ведут к людям. Не артачься – спускайся, спускайся.
– Нет, Олюшка, – плотно и твёрдо накрыл Иван Степанович своей ладонью руку жены, – не хочу к людям: плохо мне рядом с ними. Издали, понимаешь ли, спокойней, – спокойней и мне, и всем им.
Промолчала, тихонечко вздохнув, жена на решительные слова мужа, знала: если что сказал – так тому и бывать.
Вспомнилось Ольге Фёдоровне, как навсегда уходил он из дома на гору. До чего же люди бывают несправедливы и жестоки друг к другу! Скверно когда-то обошлись с её мужем односельчане, этот злыдень Коростылин. А что он хотел? – чтобы в радость всем жилось в Новопашенном. Пошёл к людям с правдой, а они с ним разочлись чёрным лихом.
Иван Степанович похлопал по спине борова, который уже схлебал варево и теперь прилёг в опилки и