Внутри было жарко натоплено, пахло сушеными травами и свежим хлебом. И посреди комнаты на домотканом коврике, сидел он.
Маленький серьезный мальчик, которому на вид было чуть больше двух лет. Он был одет в чистую холщовую рубашку и с невероятным усердием игрался с деревянной ложкой. Услышав наши голоса, поднял голову. И я утонул. Утонул в огромных, как у меня, глазах, которые смотрели с детским, невинным любопытством. Мой сын.
Я опустился на колени, не смея подойти ближе. Все слова, которые я готовил, все мысли — все вылетело из головы. Я просто смотрел на него и молчал.
Прасковья Ильинична подошла и положила свою сухую, теплую руку мне на плечо.
— Ванечка, — тихо сказала она. — Вот и твой тятя приехал.
Я оставался с сыном до вечера, а потом, когда он уснул, убаюканный на теплой печи, Прасковья Ильинична, отчитываясь передо мной, как перед хозяином, рассказала горькую правду.
— Старый-то приют снесли, — говорила она, и в ее голосе звенела горечь. — А как до стройки новой дошло, тут и началось. Прознал начальник тюрьмы, что Общество благотворителей строителей ищет, сам к ним и явился. План у него был благородный: построить приют на общественные деньги да силами арестантов. Мол, дешевле, и арестанты при полезной работе будут, исправятся.
Она горько усмехнулась.
— А на деле-то что вышло? Деньги, что вы и остальные пожертвовали, он забрал, а про стройку и думать забыл. Арестантов пару раз выгнали на пустырь, они бревна растащили, и все на том кончилось. А сирот… — Она перекрестилась. — Всех, кто постарше, обратно в тюремный острог перевели, в общие камеры. Говорят, мрут там как мухи. Одного только Ваньку я и успела к себе забрать. Как вы велели, глаз с него не спускала. Сказала, хворый он, ухода требует. Отдали, да и то пришлось рубль сунуть. А за остальных душа болит, ой как болит…
Я вернулся в свой унылый номер на постоялом дворе. Изя и Рекунов уже ждали. Они ничего не спрашивали — по моему лицу и так было все понятно.
Я был в бешенстве. Информация о начальнике тюрьмы и арестантах стала последней каплей, личным оскорблением, которое всколыхнуло в моей душе самые темные, самые болезненные воспоминания.
В моей памяти с мучительной ясностью всплыли картины собственного прошлого. Этап. Бесконечный серый путь по замерзшей земле. Голод, который грыз внутренности так, что хотелось выть. Холод, от которого ломило кости и темнело в глазах. Унижение. И вечная, мелкая, подлая вороватость начальства.
Я остановился у окна и сжал кулаки так, что ногти впились в ладони. Начальник тюрьмы не просто вор. Он — воплощение той самой системы, которая паразитирует на самых бесправных. Он — та самая мразь, что отбирает последний кусок хлеба у каторжника и последнюю надежду у сироты.
«Мрази… — пронеслось у меня в голове. — Такие мрази существуют. Готовые обворовать самых беззащитных — сирот. И прикрыться для этого трудом других несчастных — арестантов, у которых крадут последний кусок хлеба».
— Курила, я тебя умоляю, только не делай глупостей! — Изя, видя мое состояние, испуганно подался вперед. Он, видимо, решил, что я сейчас схвачу револьвер и побегу вершить суд. — Я понимаю, ты зол, я сам готов разорвать этого поца на куски! Мы этим шлемазлам все волосы повыдергиваем, они еще не знают, с кем связались! Но не надо сейчас бежать и бить ему морду. Это ничего не решит!
Рекунов, сидевший до этого неподвижно в углу, молча поднял на меня свои холодные, бесцветные глаза. Он ничего не советовал, не лез с вопросами. Просто ждал, и я знал, что он готов помочь.
— Нет, — сказал я, и они оба удивленно посмотрели на меня. — Простая расправа — это слишком мелко. Вырвать у него деньги — это не решение. На его место придет другой такой же. Я устрою такое, что многие годы некоторым еще икаться будет.
Я встал и начал мерить шагами комнату. План рождался прямо на глазах, четкий и безжалостный.
— Мы запустим каток. Настоящий каток правосудия, который раздавит не только его. Ты прав, Изя. Бить морду будет слишком мелко. Этот начальник тюрьмы — чиновник. А у каждого чиновника есть грехи. Долги, любовницы, взятки… Даю тебе день. Поговори с местными. Я хочу знать о нем все.
Изя тут же, как гончая, взявшая след, отправился в нижний город, в трактиры и лавки, чтобы запустить свои каналы и собрать все слухи и сплетни о начальнике тюрьмы.
Я же, оставшись один, решил, что мне нужно узнать все из первых рук. Кто именно в «Благотворительном обществе» так ратовал за кандидатуру начальника тюрьмы? Кто подписывал бумаги? Чье слово было решающим? И вообще, как это все произошло, черт возьми!
Я велел подать сани и отправился с визитами. Первым был дом городского головы. Пышная, нарумяненная его супруга встретила меня с распростертыми объятиями, но, услышав мои вопросы о делах Общества, тут же сменила тон.
— Ах, батюшка, Владислав Антонович, — заворковала она, — делами-то муж ведает. А мы, бабы, что? Наше дело — чай разливать да за сироток молиться.
Сам городской голова был «в отъезде по срочным делам».
Следующий визит, к городничему, принес тот же результат. Меня угощали вареньем, расспрашивали о столичной моде, ахали от моих рассказов, но как только речь заходила о приюте, все тут же ссылались на мужей и общие собрания. Но все-таки рассказ Прасковьи Ильиничны подтвердился, хоть и без подробностей.
Я быстро понял, что этот путь — тупик. Общество собралось не так часто, раз в неделю, а то и реже. Каждый из них поодиночке боялся брать на себя ответственность и говорить что-либо конкретное. А ждать целую неделю, пока они соберутся все вместе, у меня не было ни времени, ни желания.
Вернувшись в трактир, я пообедал и вышел на морозный воздух.
Оглядевшись, вокруг заприметил одного из ямщиков и направился к нему.
— Куда прикажете, ваше благородие? — спросил мужик, почтительно сняв шапку.
— В архиерейский дом. — Мой голос прозвучал твердо и спокойно. — К епископу Тобольскому и Сибирскому Варлааму.
Ямщик удивленно крякнул, но спорить не стал. Сани тронулись, и полозья заскрипели по чистому, белому снегу. Я ехал по улицам древнего города, и на моем лице не было ни тени сомнения.
Морозный, колкий воздух обжигал щеки. Мы миновали нижний город