— Асенька, ты попроси у хозяйки ведро с водой, да тряпку какую. И Дарёне примочку положить не мешало бы, да и нам с тобой умыться? Чай, чумазые, как два поросенка?
Вот это у сестрицы мигом отозвалось.
— Сейчас, Устя. Попрошу.
Только подол и мелькнул.
— Петруша, ты сейчас домой к нам беги, скажи, что толкнули нянюшку в суматохе, повозка нужна, ее домой довезти.
— Да ты что, боярышня! Кто ж мне его даст!
Устя задумалась.
Действительно, если б она упала, или Аксинья, ну так сто бед, один ответ. Все равно порки не избежать.
— Так ты скажи, что я упала.
— Боярышня, а как узнают, что солгал я, тогда меня высекут.
Устя стиснула зубы.
Вернулась Аксинья с ведром воды и парой тряпок. Обмакнула одну из них в ведро, и принялась стирать с лица мел и свеклу.
Устя молча макнула в ведро вторую тряпку, положила на голову няни прохладный компресс.
— Полежи так, нянюшка. Я все устрою.
— Устенька…
— Няня, лежи и не спорь. Ты обо мне заботилась, теперь я о тебе буду.
Дарёна замолчала. Под тряпкой и видно не было, как у нее слезы потекли. А Устя развернулась к холопу.
— Вот что, Петенька. Ты порки боишься?
— Боюсь, боярышня.
— А я тебе обещаю, сделаю так, что тебя вообще продадут! Понял⁈
Говорила Устя весьма выразительно. А размазанный грим и вообще сделал ее страшной. Петя даже икнул, когда на него чудное видение надвинулось. Волосы рыжие чуть не дыбом стоят, глаза сверкают, как у заморской тигры. Того и гляди — когти выпустит!
— Боярышня, я ж…
— Бежишь к нам на двор, и чтобы мигом колымага здесь была. Лучше б телега, но в ней растрясет. Мигом обернулся! Тогда пороть меня будут, а не то — тебя.*
*- колымага — не ругательство. Это тюркское слово означало «большая повозка», а как транспорт — безрессорную закрытую телегу шатрового типа с кожаными пологами, закрывающими оконные отверстия. В Оружейной палате такая стоит. Подарена Яковом 1 Борису Годунову. Прим. авт.
— Не мучай холопа, боярышня, — послышался голос с порога. — Сейчас прикажу, мигом колымага будет. Только скажи, куда отвезти няньку твою.
Устя повернула голову к двери. И едва зубами не заскрипела.
Чтоб вам… чтоб вас… да каким же черным ветром вас сюда всех занесло⁈
Тут и Феденька, муж опостылевший, и дядюшка его, плесень хлебная, и… Жива-матушка, почему этого-то не казнили⁈ Вот неудача-то! Она уж было понадеялась, ан нет! Жив Михайла, стоит среди свитских, на Устю смотрит.
И отказаться не получится, даже если сейчас смолчит она, уж Аксинья-то таиться не станет. А то и Петрушку сейчас разговорят. Ему и угрожать не надо — трусоват холоп.
Так что…
Устя поклонилась в пол.
— Прости, царевич, не признала я тебя. И тебя, боярин, не признала. Не думала, что на ярмарке, да таких людей увижу. Не в палатах, не в золоте. Не гневайтесь на меня, девку глупую. Не ожидаешь каждый день-то царевича увидеть, как и жар-птицу повстречать не ждешь. Где вы, а где я.
Мужчины заулыбались.
Бабы, конечно, дуры, но эта точно умнее других. Хотя бы понимает, что дура. И раскаивается.
— Да ты не гни спину, красавица, — Фёдор молчал, и Данила Захарьин привычно взял разговор на себя. И то, не привык племянник с девушками говорить. Холопок на сеновал таскал, было такое. А вот чтобы с боярышнями… несподручно ему. И причина на то есть, но сейчас не ко времени о ней думать. — Не гневаемся мы на тебя, все ты правильно сделала.
Устя послушно разогнулась. Боярин даже отступил на шаг, и девушка сообразила. Конечно, Аксинья-то лицо утерла, а вот она так и стоит чумичкой. А и ладно, пусть пока.
— Сама я на себя гневаюсь, боярин. Мне хотелось рябины на варенье купить, вот и уговорила я няню со мной на ярмарку сходить. А тут такое несчастье! Когда б не ваша помощь, я б и сделать ничего не смогла.
— Впредь тебе наука будет, — согласился Данила, который поневоле привык разговаривать с женщинами. С такой-то сестрой, как у него! Ее поди, не послушай, мигом голову откусит, что тот трехглавый змей! — Так куда кучеру ехать прикажешь?
— Заболоцкие мы, — созналась Устя. — Боярышня Устинья Алексеевна я, боярин. А брат мой, Илюшка, государю нашему служит верно.
— Илюшка Заболоцкий твой брат? Знаю я его!
— Брат сейчас в имение укатил, с отцом. А я вот… дура я, боярин. По прихоти своей глупой и сама в беду попала, и нянюшке, вот, плохо.
На няньку боярину было плевать. А вот интерес племянника он заметил. Потом и разговор поддержать решил.
— Фёдор Иванович, когда позволишь, я распоряжусь? Пусть колымагу пригонят?
— Распорядись, — согласился Фёдор.
Данила шагнул назад, говоря что-то слугам, а Фёдор наоборот, сделал шаг вперед, оказавшись почти рядом с Устей.
Сильно закружилась голова.
До тошноты, до боли.
Ногти впились в ладони, под сердцем полыхнул черный огонь.
Ты!!!
Ты, гадина, меня отправил на смерть!
Ты меня приговорил!
ТЫ!!!
Как это — пытаться справиться с сухим черным огнем, который разгорается все сильнее под сердцем, который пожирает тебя, набирает силу? Устя едва сдерживалась.
А Фёдор Иванович сделал то, чего и от себя не ожидал.
Взял у второй девушки, которую едва и заметил, тряпку, намочил ее — и провел по лицу Устиньи, убирая грязь, мел, краску. Так и замер, глядя в серые глаза.
— Ты⁈
* * *
Любовь?
Ха, вы это кому другому расскажите! К своим двадцати двум годам перевалял Михайла по сеновалам жуткое число баб и девок. Первая у него в четырнадцать и случилась, вскоре после бегства его со скоморохами. С тех пор его и подхватило, и понесло.
И крестьянки, и горожанки, и купчихи, и боярыни — кого у него только не перебывало! Кто только слезами по зеленоглазому парню не уливался!
А что? Лицо смазливое, руки сильные и ласковые, речи сладкие — чего еще бабе надо? А и принесет зеленоглазого ребенка в подоле, так Михайле-то что с того? Не его печаль!
А тут…
Вроде бы изба полутемная, бабка на лавке лежит, та девка, которой он мошну скинул рядом с ней стоит. Вторая разговаривает.
Какая она? Та, которая говорит?
Да обычная, наверное. Под краской размазанной