Опасные видения - Коллектив авторов. Страница 35

прибылью делиться обязуя

Великую Блудницу Вавилонскую.

– Остановите этого сукина сына! – кричит директор праздника. – Он же поднимет бунт, как в прошлом году!

Начинают стягиваться болгани. Чайб следит, как Лускус говорит с фидо-репортером. Он их не слышит, но уверен, что комплиментов не дождется.

Мелвилл писал обо мне задолго до моего рождения.

Я тот, кто хочет постичь

Вселенную, но лишь на своих условиях.

Я Ахав, чья ненависть пробьет, разрушит

Все препоны Времени, Пространства или Субъективной

Смертности, вонзит мое свирепое

Сияние в Утробу Творения,

Потревожив в берлоге те Силы или

Неведомую Вещь в Себе, что кроется там

Далекая, отдаленная, непроявленная.

Директор велит полиции жестами убрать Руника. Рескинсон все еще вопит, хотя камеры снимают Руника или Лускуса. Одна из Юных Редисов – Хьюга Уэллс-Эрб Гейнстербери, писательница-фантастка, – трясется в истерике, навеянной голосом Руника и жаждой мести. Он подкрадывается к фидо-репортеру из «Тайм». «Тайм» давно уже не журнал, потому что журналов больше нет, а новостное бюро, существующее при правительственной поддержке. «Тайм» – пример политики Дяди Сэма, политики левой руки, правой руки, без рук, по которой он предоставляет новостным бюро все, что нужно, и в то же время дозволяет им определять собственную политику. Так встречаются правительственные ограничения и свобода слова. И это есть хорошо – по крайней мере в теории.

Кое-что из прежней политики «Тайм» сохранилось до сих пор – то есть решение жертвовать истиной и объективностью во имя остроумия и что фантастику нужно критиковать. «Тайм» высмеял все произведения Гейнстербери до единого, и она ищет сатисфакции за боль, нанесенную несправедливыми рецензиями.

Quid nunc? Cui bono?[64]

Время? Пространство? Материя? Случай?

Когда умираешь – Ад? Нирвана?

О ничем и думать нечего.

Грохочут пушки философии.

Их ядра – пустышки.

Взрываются горы снарядов теологии,

Подпаленные диверсантом-Разумом.

Зовите меня Ефраим, ибо меня остановили

Пред Бродом Божьим, и я не смог произнести

Шипящий звук, что пропустил бы меня.

Что ж, не могу произнести «шибболет»[65],

Зато еще как – «вшивый бред»!

Хьюга Уэллс-Эрб Гейнстербери пинает фидошника «Тайм» по яйцам. Он всплескивает руками – и камера формы и размера футбольного мяча вылетает из его рук и падает на голову юнцу. Тот юнец – Юный Редис, Людвиг Эвтерп Мальцарт. Он весь кипит из-за осуждения его тонической поэмы «То, что я вливаю в них сегодня, станет будущим адом»[66], и камера – та последняя капля масла в его огонь, от которой он несдержанно вспыхивает. Он с размаху бьет главного музыкального критика в живот.

От боли кричит не фидошник, а Хьюга. Она попала босыми пальцами ноги по твердой пластмассовой броне, которой журналист «Тайма» – цель не одного такого пинка – защищает свои гениталии. Хьюга скачет на одной ноге, схватившись за ушибленную обеими руками. Так она влетает в девушку – и происходит цепная реакция. Мужчина падает на фидошника «Тайма», который как раз наклонился за своей камерой.

– А-а-а! – кричит Хьюга, срывает с фидошника шлем, седлает бедолагу и бьет по лбу объективом камеры. Поскольку прочная камера еще пишет, она шлет миллиардам зрителем весьма интригующую, хотя и головокружительную картинку. Половина кадра залита кровью, но не настолько, чтобы было не видно. А потом зрителей ждет очередная новаторская съемка, когда камера вновь, кувыркаясь, взлетает в воздух.

Это ей в спину сунул электродубинку болгани, отчего Хьюга застыла, а камера вырвалась из ее рук по высокой дуге. С болгани сцепился нынешний любовник Хьюги – они катаются по полу; дубинку подхватывает вествудский юнец и развлекается, гоняя взрослых, пока на него не налетает местный подросток.

– Бунт – опиум для народа, – стонет начальник полиции. Он вызывает все патрули и шлет запрос начальнику вествудской полиции, у кого своих забот полон рот.

Руник колотит себе в грудь и воет:

Господь, я существую! И не говори,

Как говорил Крейну, будто это

Не делает тебя обязанным предо мной.

Я человек; я уникален.

Я швырнул Хлеб в окно,

Нассал в Вино, выдернул пробку

Из дна Ковчега, срубил Древо

На растопку, а если б был Святой

Дух, я бы его освистал.

Но я знаю, что все это

Ни черта не значит,

Что ничто не значит ничего.

Что «есть» есть «есть», а «не» – не «не»,

Что роза это роза это,

Что мы здесь и не будем здесь,

И это все, что мы можем знать!

Рескинсон видит, что Чайб идет к нему, взвизгивает и пытается улизнуть. Чайб хватает полотно «Пса песней» и бьет Рескинсона по голове. Лускус в ужасе возмущается – не из-за вреда здоровью Рескинсона, а из-за целости картины. Чайб разворачивается и таранит Лускуса краем ее овала.

Земля вздымается, как тонущий корабль,

Ее хребет почти переломлен потоком

Экскрементов из небес и пучин,

Что Бог в своей страшной щедрости

Даровал, услышав крик Ахава:

Дерьмо собачье! Дерьмо собачье!

Рыдаю при мысли, что это Человек,

А это – его конец. Но погодите!

На гребне потопа – трехмачтовик

Старинного вида. «Летучий голландец»!

И вновь Ахав за штурвалом.

Смейтесь, Мойры, глумитесь, Норны!

Ибо я Ахав и я – Человек,

И хоть не пробить мне дыру

В стене Видимого,

Чтобы выхватить пригоршню Существующего,

Я все же буду бить.

И мы с моей командой не сдадимся,

Хоть палуба трещит под ногами

И мы тонем, растворяясь

Во всеобщих экскрементах.

В миг, что будет вечно

Гореть в Божьем оке, стоит Ахав

На фоне пылания Ориона:

Сжат кулак – кровавый фаллос,

Как Зевс, демонстрирующий итог

Кастрации своего отца Крона.

А затем он и вся команда

Ныряют сломя голову

За край света.

И как я слышал, до сих пор они

П

а

д

а

ю

т

Чайб превращен в дрожащую кучку разрядом электродубинки болгани. Приходя в себя, он слышит голос