Опасные видения - Коллектив авторов. Страница 32

бар, – но правда и то, что правительство его защитит. Вторжение в частную собственность – тяжелое обвинение для полиции.

О’Хара заглядывает в дверь, видит два тела на полу, видит людей, которые держатся за головы и бока и утирают кровь, Аксипитера, усевшегося за столом, как стервятник, замечтавшийся о падали. Одно тело поднимается на четвереньки и выползает на улицу между ног Гобринуса.

– Сержант, арестуйте этого человека! – заявляет Гобринус. – Он пришел с незаконным фидо. Я обвиняю его в нарушении частной жизни.

О’Хара тут же сияет. Хоть один арест на его счету. Леграна сажают в автозак, который прибывает сразу после кареты «Скорой помощи». Красного Ястреба выносят к дверям его друзья. Он открывает глаза, когда его тащат на носилках в «Скорую», и бормочет.

– Что-что? – склоняется над ним О’Хара.

– Однажды я пошел на медведя с одним ножом – и то справился с ним легче, чем с этими суками. Я обвиняю их в нападении и побоях, убийстве и членовредительстве.

Попытка О’Хары уговорить Красного Ястреба написать заявление ничем не заканчивается, потому что Красный Ястреб уже без сознания. О’Хара чертыхается. Когда Красный Ястреб придет в себя, он откажется подписывать что угодно. Кому захочется, чтобы тебя подкараулили девчонки и их парни, если у тебя есть какое-никакое соображение.

Легран вопит из-за зарешеченного окошка автозака:

– Я правительственный агент! Меня нельзя арестовывать!

Полиция получает срочный вызов в Народный центр, где драка между местной молодежью и вествудскими грозит перелиться в волнения. Бенедиктина уходит из бара. Несмотря на несколько тумаков в плечи и живот, пинок под зад и подзатыльник, никаких признаков преждевременных родов нет.

Чайб – и грустный, и радостный – провожает ее взглядом. Он чувствует глухую тоску при мысли, что ребенку не позволят жить. Он уже понимает, что отчасти возражал против аборта из-за того, что отождествлялся с плодом; он знает то, чего, как думает Дедуля, он не знает. Он понимает, что и его роды были случайностью, счастливой или нет. Сложись все по-другому – и он бы не родился. Мысль о небытии – ни картин, ни друзей, ни смеха, ни надежды, ни любви – его ужасает. Его мать, забывавшая под мухой о предохранении, делала несколько абортов, и он легко мог стать одним из них.

Глядя, как Бенедиктина спокойно уходит прочь (несмотря на рваную одежду), он гадает, что такого в ней нашел. Жизнь с ней – даже с ребенком – была бы непростой.

В гнездо уст, устланное надеждой,

Любовь влетает вновь, садясь,

Воркует, ослепляет опереньем

И улетает прочь, насрав,

Чтобы ускориться для старта:

Таков обычай птичий.

Омар Руник

Чайб возвращается домой, но все еще не может пойти к себе в комнату. Он идет в кладовую. Картина закончена на семь восьмых, но он ею недоволен. Теперь он уносит ее из дома к Рунику, который живет в одной кладке с ним. Руник сейчас в Центре, но никогда не запирает дверь. У него есть все нужное оборудование, чтобы Чайб дописал картину – с теми уверенностью и напором, которых ему не хватало, когда он только начинал. Покидает он дом Руника уже с большим овальным полотном, держа его над головой.

Он шагает мимо пьедесталов и под их изгибающимися ветвями, с овоидами на концах. Обходит стороной несколько зеленых парков с деревьями, проходит под новыми домами и через десять минут оказывается в сердце Беверли-Хиллз. Здесь порывистый Чайб видит

В полдень золотой трех свинцовых леди[62]

на каноэ в озере Иссус. Мариам ибн Юсуф, ее мать и тетя уныло держат удочки и поглядывают на развеселые краски, музыку и шумную толпу перед Народным центром. Полиция уже разогнала драку молодежи и теперь дежурит неподалеку на случай, если кому-то еще захочется устроить неприятности.

Все три женщины – в одежде мрачной расцветки, покрывающей тело с головы до пят: одежда фундаменталистской ваххабитской секты. Лица не закрыты – этого сейчас не требуют даже ваххабиты. Их египетская братия на берегу носит все современное, позорное и грешное. Несмотря на это, дамы пялятся.

На краю толпы – их мужчины. Бородатые, разодетые, как шейхи в фидо-сериале об Иностранном легионе, сдавленно бормочут клятвы и шипят при виде неправедной демонстрации оголенной женской кожи. Но пялятся.

Эта группка прибыла из зоологического заповедника Абиссинии, где их поймали за браконьерством. Их правительство дало им три варианта на выбор. Заключение в центре реабилитации, где их бы лечили, пока они не станут хорошими гражданами, даже если на это уйдет вся жизнь. Эмиграция в израильский мегалополис Хайфу. Или эмиграция в Беверли-Хиллз, ЛА.

Что? Пребывать средь проклятых израильских евреев? Они оплевались и выбрали Беверли-Хиллз. Увы, Аллах насмеялся над ними! Теперь их окружали Финкельштейны, Эпплбаумы, Сигелы, Вейнтраубы и прочие из неверных племен Исаака. Хуже того: в Беверли-Хиллз даже не было мечети. Они либо проезжали каждый день сорок километров до мечети на 16-м уровне, либо молились дома.

Чайб спешит к кромке озера, окаймленного пластиком, ставит свою картину и низко кланяется, смахнув с головы довольно помятую шляпу. Мариам улыбается, но ее улыбка тут же гаснет, когда ее укоряют старшие спутницы.

– Йа кельб! Йа ибн кельб![63] – кричат они ему.

Чайб им ухмыляется, машет шляпой и говорит:

– Аншанте, мадам! О, прелестные дамы, вы напоминаете мне три грации.

А затем восклицает:

– Я люблю тебя, Мариам! Я люблю тебя! Ты подобна розе Шарона! Прекрасна, волоока, девственна! Оплот невинности и силы, наполнена материнской силой и преданностью лишь единственной любви! Я люблю тебя, только ты свет в черном небе мертвых звезд! Тебя я зову чрез бездну!

Мариам знает мировой английский, но ветер уносит его слова прочь. Она жеманничает, и Чайб не может не ощутить на миг отвращение, приступ гнева, словно она его предала. И все-таки он берет себя в руки и кричит ей:

– Я приглашаю тебя на выставку! Ты, твоя мать и твоя тетя будете моими гостьями. Ты увидишь мои картины, мою душу, и ты поймешь, что за человек умчит тебя на своем Пегасе, горлица моя!

Нет ничего нелепей, чем словоизлияния влюбленного юного поэта. Ужасные вычурности. Я посмеиваюсь. Но все же я тронут. Хоть я и стар, а помню свои первые любовь, огонь, бурные потоки слов, одетые в молнии, окрыленные томлением. Дражайшие девы, многие из вас уже скончались, прочие зачахли. Я шлю вам всем воздушный поцелуй.

Дедуля

Мать Мариам встает в каноэ.