Филу Фармеру уже около пятидесяти, это учтивый человек и ходячий кладезь знаний обо всем на свете – от археологии до ночных привычек сэра Ричарда Бертона[33] (не актера). Он гуляет по улицам, пьет кофе, курит сигареты, любит внуков. Но самое главное – пишет истории. Такие истории, как «Любящие», которые ворвались в область фантастики в выпуске Startling Stories 1952 года, как взрыв на фабрике свежего воздуха. До того как к этой теме примерился Фил Фармер, секс не выходил за рамки обложек Берги[34], где позировали юные дамы с пышными телесами и тугими корсетами. Он исследовал, кажется, все грани аномальной психологии, и с таким взрослым и экстраполирующим подходом, какой в 1951 году большинство редакторов и вообразить не могли. А тем, кто посмеет принизить это достижение – и это в жанре-то, где редакторов и знатоков никогда не смущало отсутствие гениталий у Кимбола Киннисона[35], – пусть примут к сведению, что до появления Фармера с его страстным творчеством все психологические исследования, какими мог похвастаться наш жанр, ограничивались рассказами доктора Дэвида Г. Келлера[36], – а они, прямо скажем, чуточку не дотягивают до уровня, скажем, Достоевского или Кафки.
Редактору запрещено проявлять фаворитизм. И все-таки мое восхищение рассказом, который вы сейчас прочитаете, мое изумление всеми пиротехническими экзерсисами, моя зависть перед богатством мысли и превосходством структуры вынуждают сказать просто: это не только самый длинный рассказ в книге – где-то 30 тысяч слов, – но и, по-моему, с большим отрывом самый лучший. Нет, давайте лучше скажем «самый мастерский». Это такая яркая жемчужина, что перечитывания и переосмысления раскрывают грань за гранью, вывод за выводом, радость за восторгом, которые в первый раз проглядывают лишь отчасти. Основы рассказа подробно разбирает сам Фил Фармер в своем блестящем послесловии, и пытаться изображать тут оригинального и глубокомысленного комментатора было бы нелепо. Он умеет прекрасно говорить сам за себя. Но все же воспользуюсь случаем, чтобы обратить внимание на три элемента творчества Фармера, которые, как мне кажется, надо развернуть дополнительно.
Во-первых, его смелость. Получая отказы от редакторов, недостойных даже носить за ним пенал, он все равно писал произведения, требовавшие немалого ума и разрушения предыдущих образов мышления. Хотя его творчество уже встречали непонимающими взглядами читатели, привыкшие к рассказам про пушистых розовых и беленьких зайчиков, он упрямо стремился к одному опасному видению за другим. Зная, что может порядочно зарабатывать на макулатуре, зная, что на глубокие и пугающие темы ответят только враждебностью и глупостью, он по-прежнему не предавал свой стиль, свои задумки – свою музу, если угодно.
Во-вторых, его неспособность поставить точку. Малейшая искорка концепции заводит его все дальше и дальше к таким выводам и следствиям, из которых писатели похуже выжимали бы тетралогии. Фармер наследует великой традиции оригинальных мыслителей. Для него нет слишком трудных загадок. Нет слишком причудливых мыслей, к которым он бы побоялся подступить с инструментарием логики. Нет слишком больших рассказов, слишком малопонятных персонажей, слишком далеких для исследования вселенных. Какая же трагедия, что, хотя Фармер на световые годы обгоняет второстепенные таланты, бесконечно созерцающих блох в своих бородатых репутациях, тот самый жанр, который он решил удостоить своим даром, его практически не замечает.
В-третьих, его стиль. Который никогда не повторяется. Который растет в геометрической прогрессии с каждым новым произведением. Который требует от читателя интеллектуальных челюстей, с какими вгрызаются в лучшее в литературе. Его творчество – это стейк, который надо тщательно прожевать и переварить; не пудинг из тапиоки, который можно выхлебать без труда.
Я уже вижу, что заболтался. Пусть читатель отнесет это на счет воодушевления редактора из-за нижеследующего рассказа. Рассказ, разумеется, прислан по личному заказу, как и все в книге. Но Фармер, закончив на 15 тысячах слов, обратился к редактору и спросил, нельзя ли его переписать, расширить – бесплатно, потому что идеям нужно вздохнуть свободнее. Естественно, он и получил доплату, и переписал рассказ. Но доплату слишком маленькую. Учтите оригинальность, дерзость и недрогнувший взгляд в завтрашний день. Дальнейшие выплаты должны быть в виде читательских отзывов. Не говоря уже о премиях «Хьюго», штучках шести, что будут отлично смотреться на каминной полке его квартиры в Беверли-Хиллз, будто для нее и отлиты. Умному достаточно.
Наездники пурпурных пособий, или Великий гаваж
Филип Хосе Фармер
Если бы Жюль Верн правда заглянул в будущее – скажем, в 1966 год н. э., – он бы испачкал свои штанишки. А уж 2166-й – о чем говорить!
Из неопубликованной рукописи Дедули Виннегана «Как я поимел Дядю Сэма и другие частные излияния»
Петух, который кукарекал наоборот
Великаны Бес и Под мелют его на хлеб.
Его ломаные кусочки всплывают в терпком вине сна. Огромные ноги давят глубинные виноградины ради инкубского причастия.
Он, как Саймон-простофиля[37], рыбачит в своей душе, будто левиафана – ведром.
Стонет в полусне, мечется, потеет темными океанами и стонет опять. Бес и Под, принимаясь за дело, ворочают каменные жернова пучинной мельницы, бормоча свое «Фи-фай-фо-фум». Глаза поблескивают рыже-красным, как кошачьи, зубы – тускло-белые цифры в мутной арифметике.
Бес и Под, сами простофили, деловито мешают метафоры, несамоосознанно.
Навозная куча и петушиное яйцо: поднимается василиск и издает первое кукареканье из трех, в милом приливе крови от зари – времени «Я-есмь-возбуждение-и-жесть»[38].
Оно растет и растет, пока вес и длина не объединяют силы, чтобы его изогнуть: еще не плачущая ива, сломанный тростник. Одноглазая красная головка свешивается за край кровати. Кладет свою челюсть без подбородка, а затем, когда набухает тело, соскальзывает вниз. Единооко поглядывает туда и сюда, архаически пошмыгивает по полу и направляется за дверь, оставленную открытой из-за ляпсуса сачкующих стражей.
Из-за громкого ржания из середины комнаты оно возвращается. Это игогочет трехногий осел, мольберт Баалов. На мольберте – «полотно»: неглубокий овальный таз из облученной пластмассы, особо обработанной. Полотно – семь футов[39] в высоту и восемнадцать дюймов в глубину. Внутри картины – сцена, которую надо завершить к завтрашнему дню.
И скульптура, и картина: фигуры рельефны, закруглены, одни расположены глубже других. Они горят светом изнутри – и из-за самосияющей пластмассы самого «полотна». Свет словно входит в фигуры, пропитывает их, а потом вырывается дальше. Свет бледно-красный – цвета зари, разбавленной слезами крови, гнева, чернил в колонке