Тимур и его лето - Илья Андреевич Одегов. Страница 13

окна, а потом неопределенно махнул рукой и захлопнул створки. Через минуту дверь открылась, но Мун стоял на пороге, загораживая Ивану путь в дом.

— Откуда в твоем бунгало змея? — спросил хмуро Мун.

— Я не знаю! — воскликнул Иван и вдруг растерялся и начал объяснять: — Я спал, потом ушел, потом она упала за дверью, я зашел, а ее нет.

— Если змеи нет, то чего ты боишься? — спросил Мун.

— Она там, там! — закричал Иван, понимая, что сам запутался. — Она просто спряталась, я не могу ее найти.

— Мой брат умер в том году, — сказал Мун. — Его нет, но он живет вот здесь, — он с силой хлопнул себя по груди. — Если змеи нет, но ты по-прежнему ее боишься, значит, змея не в бунгало, а в твоем сердце. Как я могу пустить в свой дом человека со змеей в сердце?

Мун уставился на Ивана, ожидая ответа, но Иван не знал, что ответить.

— Ты меня услышал, — сказал Мун, кивнув, и закрыл дверь.

Иван растерянно огляделся. Ветер унялся, дождь стал тише, мельче, но в этом чудилась еще большая угроза, словно все вокруг затаилось, свернулось в клубок перед решающим смертельным прыжком. И, будто повинуясь не собственной воле, а поддаваясь чему-то неотвратимому, Иван побрел обратно к пляжу.

Он вышел на берег и подошел к тому краю, где заканчивалась круглая галька и начинался песок. Океан тихо гудел, как гудит электричество в высоковольтных проводах. Вода в океане казалась густой и плотной, словно покрытой жирной пленкой. Стояла какая-то необыкновенная тишина, и Ивану вдруг почудилось, что он стоит внутри огромного воздушного шарика, надутого до того самого предела, когда еще один выдох, одно неосторожное движение, и шар лопнет.

Стараясь не потревожить это неустойчивое равновесие, он медленно опустился сначала на колени, а потом лег на мокрый песок и закрыл глаза. Океан лизнул его пятки, а через мгновенье, развеселившись, вздохнул глубоко и с разбегу накрыл Ивана соленой волной.

Культя

Рассказы

НАМАЗ

Брр. В его бороде клочья каши.

— Утрись, — говорит ему мама и наливает нам чай.

Я не пью, я дую. Дую, пока на поверхности не образуется тонкая радужная пленка. Мама говорит, что у нас вода плохая, а мне нравится.

Он пьет жадно. Выпивает чашку и сразу просит еще. Мама достает из холодильника печенье и ставит на стол.

Летом мама вообще все хранит в холодильнике. Ну, почти все.

Крошки усыпают бороду и легко прилипают к каше. Мне неприятно и боязно смотреть на него.

— Ты чего? — спрашивает мама.

Я с хрустом раскусываю ледяное печенье и запиваю радужным чаем. Чай уже не такой горячий, но зубы все равно ломит. Не проглотив, откусываю еще раз. Полные щеки печенья. Уф-ф. Устал жевать. Застываю с открытым ртом.

— Перестань, — говорит мама.

У соседей сверху опять танцы. Я привык, а ему интересно. Голову наклонил, прислушивается. Как собака, честное слово. И на маму не похож ни капельки.

— Все! — кричу я и вскакиваю из-за стола, но цепляюсь штаниной за табуретку и чуть не падаю.

Он протягивает руку, чтобы меня поймать, но не дотрагивается, увидев, что я удержался.

Перед тем как выбежать во двор, я тайком пробираюсь в мамину спальню и нахожу ту фотографию. Она в самом старом альбоме, фотки там держатся за страницы уголками, а сами страницы желтые и пахнут, как корзина из-под белья. На фотографии мама в полосатом сарафане и рядом с ней улыбчивый дядька в погонах. Улыбаются они одинаково. Я достаю из кармана леденец, сую его в рот, а из фантика складываю бороду и примеряю дядьке. Не, все равно не похож.

Убрав альбом, я мчусь во двор. Вишня созрела! Я забираюсь на дерево и устраиваюсь на развилке. Вишенки хоть и красные, но еще кислые. Косточки я сплевываю вниз, целясь в старый разноцветный мяч. Он уже сто лет назад сдулся, утонул наполовину в земле, но красно-синий бок еще торчит из травы.

Бородатый выходит на веранду. Я замираю: не хочу, чтобы он меня заметил. Он стоит, опустив голову и сложив руки на животе. Сверху я замечаю, что на макушке у него круглая смуглая плешь. Потом он вдруг наклоняется, упираясь ладонями в колени, замирает так на секунду и снова распрямляется и тут же, словно сдувается, опадает, свернувшись в клубок и упершись лбом в землю. Я не смею шевельнуться, завороженный зрелищем, только невольно перекатываю во рту давно обсосанную вишневую косточку. Бородач медленно поднимается на колени, снова падает, встает, склоняется и снова оседает. Я вспоминаю прошлогоднее море — волны так же накатывали и откатывались, а я все ждал, когда же они лизнут мои облепленные песком пятки. В те моменты, когда бородач стоит, я вижу, что его губы чуть шевелятся. Наконец, поднявшись в очередной раз, он замирает, слегка улыбается и кивает головой в обе стороны по очереди, словно здороваясь с кем-то мне невидимым. Я с удивлением обнаруживаю, что не дышу, по-видимому, уже давно, и делаю тихий, медленный, глубокий вдох. Словно почуяв мое дыхание, бородач спускается с веранды и направляется прямо к вишневому дереву. Я не шелохнусь. Он подходит совсем близко, близоруко щурится, восклицает радостно и, наклонившись перед деревом, пытается вытащить из травы мяч. И тогда, охваченный внезапным порывом и не имея сил сдержаться, я выплевываю гладкую коричневую вишневую косточку точно ему в лысину.

БЕЗ ПИЖАМЫ

Она спит, только пятки торчат из-под одеяла. Витька за эти пяточки ее и полюбил. Пяточки мягкие, желтые, совсем детские. И пальчики на ногах такие же, только еще мягче. Особенно мизинчик — этакий махонький шарик с неожиданной заостренной гранью, как маленький домик-хатка. Совсем малютка. Витька гладит ее пяточку, она отдергивает ногу — щекотно. Витька вопросительно трогает лодыжку — мол, здесь нормально? Она тихо сопит: нормально. Руки у Витьки внимательные, пальцы ловкие, музыкальные — все-таки пианист. Она в пижаме, поэтому он все глубже погружается в штанину, ползет по икре, по колену — руки, слава богу, длинные, а штанина достаточно широка. Кожа становится мягче, нежнее, но в самом нежном месте нужно преодолеть еще и трусики, а она даже во сне все чувствует, не дает, сжимает бедра. Витька некоторое время еще пытается, но потом сдается, вытягивает руку, как удава, из пижамной штанины, прикрывает ей пяточки одеялом, гладит одеяло в том месте, где изгиб ее тела наиболее крут. Она сопит так, что не поймешь — спит